Нередко случалось, что меня звали в столовую, когда после выпитой мадеры настроение у всех уже было приподнятым, и заставляли прочесть какую-нибудь статью из газеты, чтобы развлечь моим чтением подвыпивших гостей.
Ко мне всё время приставали со всякими нелепыми и оскорбительными замечаниями, терзали и мучили насмешливыми и обидными вопросами, на которые я вынужден был отвечать, — я знал, что, если я не отвечу, мне в лицо может полететь бокал, бутылка или тарелка.
Особенно изощрялся мастер Уильям. Лишённый возможности избивать меня плетью, во всяком случае так часто, как ему бы этого хотелось, он вознаграждал себя тем, что избирал меня мишенью для самых грубых замечаний и насмешек. Он, между прочим, очень гордился придуманной им для меня кличкой «учёный негр», хотя, видит бог, лицо моё было вряд ли чернее, чем его собственное. А что касается души… мне хочется верить, что она была у меня белее.
Вы скажете, что всё это пустяки. Может быть, оно и так. И всё же я немало помучился, прежде чем приучил себя сносить эти унижения. Может быть, мне несколько помогало в этом то удовольствие, которое я испытывал, когда, стоя, как мне полагалось, за спинкой стула моего хозяина, я слушал разговоры сидевших за столом гостей. Я имею в виду их разговоры, пока они не начали ещё пить вино; обычно же каждая их встреча кончалась шумной попойкой.
Полковник Мур был человеком гостеприимным, и не проходило дня, чтобы за обедом у него не собирались друзья, родственники или соседи. Сам он был красноречивым и приятным собеседником; голос у него был тихий и вкрадчивый; говорил он всегда живо и остроумно. Многие из его гостей были людьми достаточно сведущими. Разговор обычно вертелся вокруг политики, но нередко переходил и на другие предметы. Полковник, как я уже сказал, был сам горячим демократом, или, выражаясь языком того времени, горячим республиканцем, ибо слово «демократ», с каким бы почтением к нему ни относились потом американцы, в те времена было чуть ли не бранным словом.
Большинство людей, бывавших в доме полковника Мура, в вопросах политики единодушно держались либеральных взглядов. Я с жадностью и с восторгом прислушивался к их разговорам. Когда они говорили о равенстве людей и негодующе протестовали против угнетения и тирании, я чувствовал, как сердце моё наполняется волнением, но не понимал, откуда оно. В то время я никак не думал, что всё, что я слышу, может относиться ко мне. Меня пленяла красота самих понятий — свобода и равенство. Я глубоко сочувствовал французским республиканцам, о которых здесь часто говорили. Я был преисполнен ненависти к деспотизму австрийцев и англичан, к Джону Адамсу[17] и его чудовищному закону; своё собственное положение я ещё не умел осмыслить. Ко всему, что я видел вокруг себя, я давно привык, и в моих глазах таков был незыблемый он природы. Будучи рождён рабом, я ещё не испытал и сотой доли страданий и унижений — непременной принадлежности рабства. Большим счастьем было для меня тогда общество моего юного хозяина, который видел во мне скорее товарища, чем раба. Благодаря его заступничеству, а также тому влиянию, которым пользовалась моя мать, по-прежнему остававшаяся любовницей полковника, со мной обращались много лучше, чем с остальными. Сравнивая своё положение с участью рабов, трудившихся на полях, я считал себя поистине счастливым и готов был забыть о тех невзгодах, которые иногда обрушивались на меня. А между тем они уже в ту пору могли дать мне почувствовать, какую горькую чашу приходится испить рабу. Но я был молод, и моя молодость и весёлый характер брали верх над этими мрачными предчувствиями.
В те годы я ещё не знал, что полковник Мур — мой отец. Этот джентльмен обязан был своей высокой репутацией главным образом тщательному соблюдению всех внешних форм и правил приличия, которые так часто заменяют собой нравственные качества. Некоторые из этих правил, которые господствуют в Америке, имеют важное значение. Считается, например, что нет никакого преступления в том, что господин будет отцом каждого несчастного ребёнка, появляющегося на свет в его владениях. Зато серьёзнейшим нарушением приличий, чуть ли не тяжёлым преступлением считается, если отец признает таких детей или даже просто чем-нибудь улучшит их положение. Непререкаемый обычай требует, чтобы он обращался с ними точно так же, как с другими невольниками. Если он погонит их на полевые работы или продаст с молотка и они достанутся тому, кто больше за них заплатит, ну так что же! Если же он осмелится проявить к ним хотя бы искорку отеческой нежности, он может быть уверен, что ему не будет пощады от всюду проникающей клеветы. Все его слабости и непростительные грехи будут извлечены на свет божий, злостно преувеличены и выставлены напоказ, как бы прогонят сквозь строй, и в представлении так называемых приличных людей имя его будет связываться с чем-то позорным, низким и отвратительным.