— Две? Что ж? Можно еще одну сделать, пожалуй. Можно, если хотите, сегодня, — обратился доктор к Груне. Или, если вам удобнее будет, в пятницу. Следующий операционный день у нас пятница.
— Делайте тогда лучше сегодня, — подавленно сказала Груня и почувствовала, что ей нехорошо. — А то я в пятницу буду занята, не смогу ее привести.
— Вера Осиповна, скажите в регистратуре, чтобы больше ко мне не записывали. А вы пока выйдите, подождите там, мы вас тогда вызовем.
— Доктор, вы ее усыплять будете? — спросила Груня жалобным голосом, с глазами умирающей!.
— Нет, зачем же ее усыплять, — весело так сказал доктор, незаметным взглядом скользнув по лицу Груни. — Усыплять ее мы не будем. Заморозим руку, она ничего слышать не будет. Обычно говорим «заморозить», — другим тоном обратился доктор к студентам. — «Заморозить» это понятное слово, понятное всем. А употреблять термины «анестезия», «кокаин» — совсем другое могут подумать и разволнуются. Раз не больно, значит «заморожено». Да она девочка умненькая, и потерпит немножко, правда ведь? — обратился он к Надьке и опять улыбнулся ей.
Надька посмотрела ему в глаза решительно, отважно. И утвердительно мотнула сзади-наперед головой.
Они вышли.
— Надюша, ты только смотри не бойся, — бодрила сестренку Груня, когда они опять сидели и ожидали вызова в коридоре.
А сама боялась за Надьку. А у самой болела душа.
«Ведь ре-зать будут!.. За-мо-ра-жи-вать!.. Сам сказал!..»
— Я и не боюсь, — проговорила Надька и в какой-то забывчивости уставилась в одну точку, прямо перед собой, круглыми, широко раскрытыми, не своими глазами.
VI
Когда Надьку вызвали, Груню уже не пустили.
— А присматривать за девчонкой?
— Сами присмотрим.
Надьку отвели за ширмочку, велели раздеться там на диванчике и, голенькую, обмотали чистой простыней.
Доктор, зачем-то уже в белом колпаке, стоял перед умывальником и мыл мылом руки. Мыл странно долго, никуда не торопился. Намылит, смоет и опять намыливает. Потом снова смывает, снова намыливает, и так много раз, словно сам не замечает, что делает. И все трет маленькой твердой щеточкой, трет ладони, пальцы, ногти.
И страшно вдруг стало Надьке! Что-то слишком непонятное, слишком неизвестное творилось вокруг. Эти люди, все в белом, и эта обстановка, вся белая, и этот воздух, какой-то особенный, тоже белый. Все, решительно все не такое, как в этой жизни, а скорее всего как на том свете, — воздушное такое, облачное, неуловимое.
А почему не пустили Груню?
А зачем догола раздели?
А для чего надели белый колпак на голову доктора?
Надьку, маленькую, смугленькую, в ярко-белой волочащейся простыне, повели в соседнюю комнату, точно в купальню купаться.
Она вошла и опять увидела перед собой новое. Тут свету так же много, как и в первой комнате, даже еще больше, потому что окон больше. И такое все белое-пребелое, — стены, потолки, мебель, люди, — даже еще белее, чем было там, глаза слепит, не можешь как следует идти, идешь и останавливаешься, идешь и останавливаешься… В воздухе пахнет спиртом и еще чем-то, видно каким-то летучим лекарством: его выпустили здесь, а оно уже там и везде. Посреди комнаты узкий, длинный, подлиннее человеческого роста, стол, на колесиках.
Надьке велели лечь на этот разъезжающий по комнате стол.
Люди в халатах тотчас же обступили ее толпой, разместились вокруг стола, на котором она лежала, так, чтобы каждому хорошо было видно.
Завозились с ее правой рукой, приготавливали к чему-то култышку, выдвинули ее, положили на резиновую подушечку…
Наконец, со своим веселым и решительным видом, вошел из первой комнаты доктор. Протянул к фельдшерице вымытые розовые руки. Она стояла и чего-то лила на них из бутылочки тоненькой струйкой.
Потом откуда-то приехала к Надьке фельдшерица с другим маленьким столиком, тоже на колесиках, и бросила на доктора ожидающий взгляд. Доктор быстрым уверенным шагом подошел к Надьке, сделал кому-то из студентов знак, от белых фигур отделилась одна, прежняя, рыженькая, стриженая. Она отвернула Надькино лицо от приготовлений к окну и положила на голову девочки свои нежные женские руки. Надьке сразу стало и приятнее и спокойнее.