В то же время Алексеева должны были волновать как бы невольно срывавшиеся с пера Гучкова грозные предупреждения о народном недовольстве. Мог ли он оставить без внимания точку зрения высокопоставленного общественного деятеля, близко общавшегося с представителями как промышленников, так и рабочих, – тем более что неоднократно сменявшиеся за годы войны министры и вправду были чрезвычайно далеки от совершенства, отнюдь не представляя собою той опоры Престолу, на которую вправе был рассчитывать назначавший их Государь? Скептически относился Михаил Васильевич и к ближайшему окружению Императора, вскоре действительно доказавшему свою никчемность, а слухи о влиянии Г. Е. Распутина на важные государственные назначения вкупе с потоками грязи, изливавшимися досужими клеветниками на «нашего Друга», как называла его Императрица Александра Феодоровна, – не могли не беспокоить Алексеева. (К чести генерала следует отметить, что он не побоялся высказать свое мнение лично Государыне, на Ее предложение о посещении Ставки Распутиным решительно ответив, «что, если Распутин появится в Ставке, он немедленно оставит пост начальника штаба»). Возможно, Алексеев пребывал в заблуждении относительно состояния страны, внутренняя жизнь которой ему, погруженному во фронтовые заботы, была известна недостаточно хорошо, – однако свои взгляды он, как это и подобает военному человеку, выражал не в докладах о «крамольной» переписке (доносительство вообще никогда не было в чести у русского офицерства), а от своего собственного имени, – «по долгу верноподданного, по данному мною обещанию говорить и докладывать Вашему Императорскому Величеству правду, как бы ни была она тяжела».
Впрочем, мнения современников и историков о взглядах генерала на необходимые перемены в управлении страной расходятся коренным образом: если одни представляют его сторонником «ответственного министерства» (лозунга и фетиша либеральной общественности), то другие апеллируют к поданному Михаилом Васильевичем докладу о желательности учреждения «диктатуры тыла» – особого поста «верховного министра государственной обороны», которое могло привести к значительному ограничению думской и общественной деятельности на время войны. Военному человеку, наверное, больше должна была импонировать идея милитаризации промышленности и путей сообщения, жесткая дисциплина и единоначалие – словом, «диктатура тыла»; но и «ответственное министерство» могло казаться вполне приемлемым, коль скоро облеченные «народным доверием» думские лидеры так уверенно гарантировали его умиротворяющее и стабилизирующее воздействие на фактически безначальный и оттого колеблющийся тыл. По-видимому, для генерала Алексеева главным было спокойствие за спиной сражающейся армии и возможность победоносно окончить войну, а какими путями это достигалось бы – оставалось вопросом второстепенным.
Особо отметим, что и надежды на «ответственное министерство», якобы высказываемые Алексеевым, и его доклад об учреждении поста «верховного министра» никак не соотносятся по времени с письмами Гучкова, предшествуя им и, таким образом, будучи независимыми от посторонних влияний. Преувеличивается и роль гучковских посланий в якобы наступившем охлаждении Государя к Михаилу Васильевичу, поскольку сплетники относили это охлаждение к концу 1916 года, когда действительно ухудшилось, и резко ухудшилось, не отношение Императора, а состояние здоровья Алексеева.
Уже давно подрывавший свои силы непомерными трудами, он окончательно надорвался к октябрю. «Сердце оказалось гипертрофированным, пульс 40 ударов в минуту, напряженный, кровяное давление 190 мм по R. R.», – отмечали врачи. Пытавшийся работать несмотря на обострение болезни и начинавшееся воспаление почек, генерал скоро довел себя до крайне опасного состояния: навестивший больного 7 ноября Протопресвитер Армии и Флота отец Георгий Шавельский счел его уже умирающим. Михаил Васильевич выразил желание причаститься на следующий день, в свои именины (Собор Архангела Михаила), и отец Георгий навсегда запомнил слова, сказанные им перед Святым Причастием: