С трепетом сердечным стал Горлицын дожидаться прибытия молодой хозяйки, как он называл свою Катю. То выбегал по нескольку раз в день на высокий берег Холодянки и смотрел, не видать ли на мосту кибитки с известною тройкой и людьми. То доходил до самого моста и караулил тут проезжих. Везде являлся он щёголем, в нарядной паре из английского сукна, да и малому своему строго наказывал, чтобы одевался как можно опрятнее и поменьше сопел, этого-де барышня не любит. Даже по ночам вставал с постели и, отворив окно, прислушивался, не усиливается ли звук колокольчика, по временам едва отзывавшийся вдали.
Между тем вот что происходило с Катей, ожидаемой так нетерпеливо в Холодне. Во-первых, надо сказать, что отец её не преувеличил нимало, назвав её красавицей. Перед ней становились подруги на колени с знаками обожания. Посетители института, не смея вслух восторгаться её наружностью, нередко останавливались перед ней, как будто изумлённые собранием стольких наружных совершенств в одном лице. Даже самые женщины, увидав её, невольно говорили: «Как она хороша!» «А что моя красавица?» — спрашивала о ней нередко государыня[320].
Тонкие правильные черты, возвышенный лоб, густые, чёрные волосы, очертание губ, едва оттенённых нежным пухом, стан, рост, формы — всё в ней было изящно, роскошно. Разве прибавим, что в чёрных глазах её, осенённых длинными ресницами, под чёрными дугами бровей, почти сходившихся вместе и придававших ей несколько гневный вид, не было игривого блеска, не было неги. В них, как бы сказать сравнительно, отражался зной летнего дня с его грозовыми тучами. Взгляд их, глубокий, вдумчивый, чарующий, налегал на вас тяжело, томительно, мог возбуждать только страсть в страстной душе, а не привлекать к себе лёгкие натуры. Смуглый отлив её кожи, с весьма слабым румянцем на щеках, напоминал в ней кровную расу южной страны. Смотря на портрет её матери, гречанки, которую художник с такою любовью передал полотну, можно бы подумать, что он списал его с дочери. И в характере Кати было что-то южное. Со всеми подругами своими она была хороша; но, избрав раз одну из них в друзья себе, предавалась ей совершенно и ни с кем уж более не делила своих задушевных мыслей и чувств, какие могут быть только у институтки. Для неё готова она была на всякие жертвы. Сколько раз Катя принимала на себя вину своего друга! Учению предавалась она горячо. Вне классов, когда она не занималась уроками, видали её занятою горячею беседой с её другом или одну, погружённую в глубокую, не по летам, задумчивость. Если ж и разыгрывалась Катя, что случалось очень редко, то это была мгновенная, бурная вспышка, которая в несколько минут пробегала электрическим током по всей веренице её подруг и расстроивала чинный порядок заведения. Она была так добра, что готова была отдать лучшую свою вещь той, которой эта вещица понравилась. Зато глубоко принимала обиду и не скоро прощала её. Когда она вышла из института, ей было восемнадцать лет.
В самый Петров день[321] Катя приехала в Москву. Она застала уж там посланных отцом её. Катя очень им обрадовалась, поцеловала старого слугу и свою новую горничную, расспрашивала их долго об отце, об его житье-бытье, о Холодне. Посланные со всею дипломатическою тонкостью старались представить всё холоденское в благоприятном виде. Несмотря на убеждения своей подруги и матери её, Катя, простившись с ними не без слёз и обещав другу своему переписываться с нею до гроба, отправилась в путь с первым просветом зари.
Дорогой всё её восхищало: и живописные места, увенчанные Мячковским курганом[322], и крики девочек, просивших булавочки, и длинные ряды косцов, в красных рубашках, рассыпанных по широким, привольным москворецким лугам, и пёстрые вереницы крестьянок, раскидывавших для просушки скошенную за два дня траву. Она рукою навевала на себя воздух, напитанный ароматическим запахом трав, и с наслаждением дышала им.
Накануне лил целые сутки дождик, и ямщик, боясь вязкого пути в крутую гору у Мячковского кургана и за нею по глинистой дороге, по которой надо было плестись шагом до самых Б-ц, решился ехать окольною луговою дорогой. Здесь (немного пониже того места, где ныне устроен плавучий судовой мост на шоссейной дороге) был переезд вброд через Москву-реку. Ямщик ручался головой, что перевезёт барышню без опаски. «Сто раз переезжал», — говорил он. К тому ж люди Горлицына только за два дня ехали тут же без приключений. Поколебался, однако ж, старый слуга, снял в раздумье раз и другой фуражку и опять надел, не преминув почесать голову. Но в то же время зазвенел чужой колокольчик. Какой-то барин, в щегольской бричке