По приезде Александра Иваныча в Холодню явился к нему Пшеницын. Так как соляная поставка на всю губернию производилась чрез Максима Ильича с товарищем, то он, верный установленному порядку, почёл долгом принести новому приставу свою акциденцию.
— За что даёте мне эти деньги? — спросил Горлицын. — Не смею думать, чтобы вы, сударь мой, хотели меня подкупить на бесчестные сделки: вы не таковы — я слышал об вас от предводителя дворянства. За исполнение моих обязанностей? Мне за них государь даёт жалованье. Служба не торговля. По крайнему моему разумению, я понимаю её так: не знаю, как понимают другие.
— Это так водится, — отвечал, краснея, Пшеницын, смущённый неожиданными суждениями философа.
— Не обижаюсь вашим приношением, если оно было сделано по заведённому порядку. Но, сударь мой, вы меня извините, я не брал до сих пор взяток и не хочу теперь начинать, даже под самыми благовидными предлогами. Может быть, оно и глупо, но — что ж делать? — это в моей натуре. Бывают разные странности. Вот я слышал, ваша супруга… Прасковья Михайловна — кажется, так имею честь её называть?
— Точно так. Вы хотите сказать: она боится птиц, когда летают по комнате. Кажется, медведя в лесу не более бы испугалась. Что ни делал, ничем нельзя было отучить её от этой странной боязни.
— Вот видите, кажись, птичка — маленькое, хорошенькое Божье создание, может статься, и певунья, утешала в клетке вашу супругу… Говорят, бойкая, бесстрашная барынька, а, изволите видеть, пташки боится. Ещё доложу вам, у меня малый — принимал сейчас с вас шубу — поверите ли, не может есть садовых ягод. Думал сначала: блажь на себя напустил для проказ, да и накорми его смородиной. Что ж, сударь ты мой, — сделался нездоров, инда я сам испужался. Понимаете меня, Максим Ильич?.. Теперь об этом на веки веков ни словечка, я ни гу-гу, вы тоже… Обнимемся да будем вешать с вами соль, как стрелка на весах и на совести указывает, ни на мою, ни на вашу сторону, и останемся навсегда друзьями.
Пшеницын горячо обнял соляного пристава, даже с уважением поцеловал его в плечо[285] и вышел от него, как ошеломлённый. С того времени согласие между ними не нарушалось.
Действительно, Горлицын был философ, мудрец в своём роде. На одном жалованье, которое получал, не мог он жить в довольстве. Да о довольстве Александр Иваныч и не думал, лишь бы к истечению года концы с концами свесть да, ложась спать, благодарить Бога, что услышал молитву его: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь… и не введи нас во искушение». И доходил он до исполнения своих умеренных желаний, сжимаясь, теснясь, отказывая себе во многом, что другим было обыденною потребностью, а для него роскошью. Занимая верхний этаж, как он называл светёлку с перегородкой на вышке, он отдавал внаймы за небольшую плату нижний этаж одной барыне — правда, скрепя сердце, потому что она была большая сутяжница, имевшая у себя притон подьячих. Впрочем, эти деньги откладывал для Кати в особенный секретный ящик. Одного из членов семейства, доставшегося ему по наследству, малого лет двадцати, отдал он в услужение кому-то за очень скромную плату. Девушка из этого семейства находилась в учении у портнихи. Оставались при нём старик и старуха, которых называл он Филемоном и Бавкидой[286]. Женская половина исполняла должность кухарки и прачки, а мужская, как я уже сказал, все должности. Из любви к своему барину, Филемон сделался портным и сапожником, чтобы не отдавать на сторону шить платье и сапоги, а когда Александр Иваныч намекнул ему, что не худо бы к приезду барышни выучиться и дамские башмаки шить, выучился препорядочно и этому мастерству. Платье Горлицын носил из толстого сукна, да и то, приходя домой, снимал, а на место его облекался в какой-то инвалидный ситцевый халат, давно отслуживший свой законный срок. Правда, была у него пара из щегольского английского сукна[287], которую не без труда и уловок подарил ему бывший корпусный товарищ, но её надевал он только в двунадесятые праздники[288]. Он берёг это платье как драгоценность, чтобы показаться в нём во всём блеске перед дочерью. Крепко наказывал он своему слуге почаще перебирать его, чтобы не забралась в него моль, приговаривая: «Ведь институтка, сударь ты мой, ричард ты мой возлюбленный