Беленькие, черненькие и серенькие - страница 37
Владимир Петрович не скрывал своей слабости, или, вернее, таланта, ниспосланного ему свыше, считал грехом зарывать его в землю. «Люблю писать!» — говорил он с гордостью, уверенный, что каждое произведение его пера возбудит восторг в его современниках. И находились действительно в то время люди, которые приходили в восторг от его творений, хотя их не понимали, и провозглашали его великим писателем. Списывали их друг для друга и заставляли детей своих выучивать наизусть.
— Каково пишет наш предводитель! — говорил сосед соседу почти со слезами на глазах.
— Откуда это у него берётся? — говорил другой, растопырив руки и пожимая плечами в виде фигуры недоумения (заметьте, новая риторическая фигура!). — Из какого родника бьёт такой талант? Вот, братец, попробовал и я было. Сядешь чинно, как и следует, за письменный стол, возьмёшь порядком перо в руки, подумаешь, как следует, а что-то не пишется. Поворочаешь пером, как будто прутом железным, даже поковыряешь им в голове, ещё раз поковыряешь — не лезет ничего. Инда постучишься в ней с сердцем — что ж ты, голова?.. Настоящий выдолбленный арбуз или тыква; пустотой какой-то и отдаётся. Плюнешь на бумагу, с тем и отъедешь от неё.
— Видно, дар ему такой от Бога! — говорил третий сосед. — По-моему, братец, я думаю, голова у него устроена, как бы орган какой. Завёл, и пошла, пошла писать музыка… симфония, лакосез[241], концерты… Вот как река бурная льётся, или бьёт бутылка с пивом, когда её раскупоришь.
— Сильно пишет! — молвит новый собеседник, вздыхая и возводя глаза к небу. — Инда подчас волос дыбом поднимается. Иной раз махнёт так, что кровь в голову ударит, зарябит в глазах, и свет Божий помутится.
— Сладко пишет, — прибавил один господин. — Захочет за сердце схватить, так уж не пеняй, схватит, а слёзы и кулаком не удержишь.
— Уж не бес ли пишет за него, — вмешалась тут старушка, занятая в своих креслах вязаньем чулка и слышавшая весь разговор. (Она не любила предводителя за то, что, когда был судьёй, решил её неправое дело в пользу противника.)Тьфу, пропасть! Прости мне, Господи, с этим… вот и петлю распустила. А вы думаете, скажу, Парфён Михайлович, — прибавила она, относясь к собеседнику, большому вольтерианцу[242], который смотрел на неё с ироническою улыбкой, как будто поймал её в преступлении, — нет-таки, не скажу, опять не скажу…
— Какой, матушка, бес, — перебил её обиженным тоном один из панегиристов[243] Подсохина. — Станут ли Владимир Петрович с этим якшаться; они человек богобоязненный.
И долго ещё собеседники рассуждали о том, откуда это у него берётся, что он так хорошо и мудрёно пишет.
Действительно, Подсохин писал так мудрёно, что и самый борзый ум не добрался бы в десять лет до смысла его бумаг. Никакой гидравлический пресс, никакая молотильная машина, если бы они были изобретены для литературных произведений, не выдавили бы, не вымолотили бы этого смысла. Чего не было в его сочинениях? И кочующие номады, и высота бездны, и почиющая на крыльях бури тишина[244] — всё это переплетённое, свитое в какой-то пёстрый, нескончаемый жгут, ударяющий по воздуху! Сожалею очень, что не сохранил самых замечательных его произведений. Для примера даю здесь один слабейший из них отрывок, уцелевший в бумагах Пшеницына. Это воззвание к дворянам уезда о пожертвовании в пользу пострадавших от пожара или наводнения (не могу верно сказать) жителей Петербурга.
«Мал мыслию и способностию найдтися в убеждениях красноречия, ибо холоденское благородное общество превышает всякое красноречие имеющих дар на оное. Вспомните, мм. гг.[245], что место сие (Петербург) дало нам начало и науки и возвело нас на степень, ныне при нас имеющуюся, и что дети и младые родственники наши последуют под тот же покров нашего начала, или, так сказать, во вторую природу, и наконец обратимся духом к слову Божию: «Блаженни милостивии, яко тии помилованы будут”