Во время болезни всё бредил арестантами и взывал жалобным голосом: «Арестанты! Где вы?» Перед смертью пришёл в рассудок, исполнил свои христианские обязанности, попросил у всех прощения, в чём кого обидел, не намекнул даже письмоводителю, что умирает от его руки, и завещал похоронить его в рыжем паричке, чтобы в гробу ему не было стыдно.
За гробом шло много народу. За ним следовал письмоводитель, держа шпагу в руках, печальный, понуря голову, как, бывало, в рыцарские времена верный конь, носивший своего господина в боях и на турнирах, следовал за носилками его, чтобы положить свои кости в одной с ним могиле. Купечество сделало богатые поминки, стоившие больших денег; ели и пили много в память своего бывшего благодетеля. Но когда (по приглашению Максима Ильича) приступлено было к подписке на уплату его долгов, которых оказалось рублей на шестьдесят по счетам (может, и с некоторою добросовестной приписочкой на умершего), все отозвались, что и так много потратились на вина и прочее угощение для покойника. Вследствие чего Пшеницын один взялся уплатить долги и содержать старушку кухарку, крепостную его женщину, оставшуюся без крова и куска хлеба. Кухарка, как увидим, наделала много хлопот своему благодетелю.
Сделали верную опись оказавшемуся после покойника имению; присяжные ценовщики[173] оценили его в 36 рублей 27 и ¾ копеек. Но как наследников налицо не оказалось, то и приступили к вызову посредством публикации, не означая цены имению. Между тем нанята каморка для хранения вещей и отдана лошадь в полицию, чтобы содержать её по положению. Войлочки взял себе на память письмоводитель. Через год наследники отыскались. Но когда они потребовали имение или деньги по выручке за него с аукционного торга, то оказалось, что с них следует довзыскать, сверх вырученной суммы, ещё рублей двадцать пять и столько-то копеек с дробями за наём комнаты для хранения вещей и за содержание лошади. Дело об этом тянулось лет десять, и на него изведено бумаги на сумму, которая превышала самое взыскание. Кухарку, попавшую тоже в опись, за старостью лет никто не согласился взять.
На безыменной земляной насыпи, под которою навсегда почил Насон Моисеич, поставлен деревянный крест усердием кухарки, и ею же творились по нём поминки. Но и те скоро замолкли. Только неизменные с веками солнышко и месяц попеременно да звезды рассыпные приходят и поныне голубить своими лучами могилку его, как и прочих братьев, почиющих на общей усыпальне; только ветры непогодные прилетают на неё с своими заунывными песнями и гулят покойников в их смертной колыбели. Ещё чадолюбивая церковь не перестаёт ежегодно поминать всех их в общей своей молитве. Бог знает, и могилка-то Насона Моисеича его ли нынче?.. Может быть, два-три новые вечные жильца пришли занять её и потеснить в ней кости бывшего начальника целого города.
Не знаю, какой дурной человек выучил Ваню разыгрывать роль городничего, отыскивающего своих арестантов. Все помирали со смеху, когда мальчик, щуря глаза и ныряя по сторонам, взывал тоненьким, пискливым голосом: «Арестанты! Арестанты! Где вы?» Но Ларивон скоро прекратил эту комедию, сказав Ване, что стыдно и грешно передразнивать покойника.
После Насона Моисеича принял бразды правления какой-то коллежский секретарь[174]. Он был из числа тех господ, которые носят романическое имя и половину фамилии своего отца[175]. Назовём его просто Модестом Эразмовичем. Это был человек порядочно образованный по-тогдашнему, писал отличным почерком по-французски и даже сочинял русские стихи. Презентабельная наружность говорила в его пользу. Он всегда был одет щегольски. Так и сияло от него перстнями, золотом массивных цепей с разными побрякушками и дорогими булавками в виде пылающего сердца, колчана с стрелами и голубя, несущего во рту письмо. Особенно имел он искусство, даруемое только некоторым избранникам, поражать взоры ослепительным блеском солитера[176] на указательном пальце.
Разница в управлении городом между двумя начальниками была неизмеримая. Предшественник никогда ни на шаг не отлучался из города, под опасением, что его расстреляют, если он нарушит это правило; а преемник почти никогда не бывал в городе. Первый трясся на войлочках, окутав ноги тряпицей, а второй спокойно езжал на дрожках, ничем не покрывая глянцевитых своих сапог. Один имел письмоводителем низенького старичка, с носом в виде кровяной колбасы, на котором нахально торчали два стёклышка вроде очков, а другой привёз своего письмоводителя, высокого, средних лет, с орлиным носом, у которого кончик был очень бел, как бы отмороженный, но заметьте — с носом, не терпящим никакого ига. У одного письмоводитель пил горькую и закусывал луком, у другого пил сладкую и замаривал водочный запах гвоздикой и амбре