Управляющий понимает, что ему пока что не перейти границу, которую определили женщины. Размышляет над положением, в котором очутился, делает несколько шагов в глубь барака и присаживается там на одном из сундуков, в которых хранится добро членов артели. Снимает шляпу, вращает ее на пальцах, сам не свой от нарастающей досады.
Ветерок с Тежо доносит до его слуха сухой шелест налитых колосьев; управляющий вглядывается в потолок, словно изучая нечто, внушающее ему опасение, и замечает, что плотные полотнища паутины не колышутся. Различает отдельные слова из разговора женщин, секретничающих у двери. Одна из них возбуждена: видимо, боится последствий происходящего. Время работает на меня, думает управляющий.
Луиза Атоугиа следит за ним: вот он задвигался в полутьме – решил встать, пойти подслушать, что говорит одна из старух, Аделаиде Пато; она сидит на корточках у порога, ласкает внука, ползающего у ее ног. Солнечный свет бьет женщинам прямо в спину, может, им не по себе именно от этого, у них такое ощущение, словно простор Лезирии предательски грозит им какой-то обидой.
Нет, на тропинке никого, все вокруг опустело, словно вымерло. Даже золотистые волны хлебов кажутся безжизненными: полю не хватает жнецов. Здесь жизнь во всё вселяют руки людей – мужчин и женщин. Без них всё утрачивает смысл и силу.
Многие жнецы уже добрались до города, где всё для них чужое; бредут безмолвными настороженными группами; но под их печальной и строгой сосредоточенностью чувствуется странное волнение.
Из северных деревень также идет народ.
Все в рабочей одежде: заплатанные брюки, пропотелые рубашки, у некоторых в руках мотыги и серпы – как бы напоминание о том, что эти люди – не стадо нищих. Нет, не за милостыней они пришли, нужно, чтобы это поняли все, кто смотрит на них вопросительным взглядом.
Только теперь водители моторных катеров замечают, что народу сегодня – как в иной субботний день, когда наемные рабочие разъезжаются по своим деревням. Жнецы высаживаются на пристани и остаются там, дожидаясь назначенного часа: мужчины расходятся по тавернам, заказывают стакан вина, чтобы провести время, не вызывая подозрений; женщины отправляются на рынок, смешиваются там с толпой покупательниц. Некоторые жницы привели с собою детей, но женщинам трудно сдерживаться, когда те начинают просить фруктов или сластей и капризничать: что ни прилавок – сплошной соблазн, малыши не понимают, в чем дело, и хнычут, и ноют; ох, сеньоры, столько вкусных вещей! И на что только беднякам глаза?
Группы людей разбредаются, но какая-то скрытая сила против воли сводит их вместе, и, хотя они снова расходятся, не перемолвившись друг с другом ни словом, через несколько минут они опять сходятся в центре города, словно их гонит туда опасение, как бы не опоздать к тому времени, когда часы на площади спокойно и равнодушно пробьют одиннадцать раз и доктор Карвальо до О встретится с депутатами в конференц-зале, заседание открыто, господа, сеньор ответственный секретарь, соблаговолите огласить протокол предыдущего заседания.
Но в десять сорок по вокзальным часам – возможно, часы на площади показывают десять тридцать восемь – в бакалейной лавке Жуана Коутиньо три крестьянки набрали продуктов и, запихав кульки и свертки в ситцевые мешки, спрашивают продавцов, сколько с них причитается. Продавцы замечают, что у дверей лавки виднеется множество мужчин в выжидательных позах. Нелегко разобрать, угрожающий у них вид или умоляющий, потому что они не произносят ни слова, почти не двигаются, жизнь – только в глазах, что блестят горячечно и беспокойно на лицах, бледных от лихорадки – или от страха, крестьяне и сами не знают, отчего; но скверно то, что все они, вместе взятые, внушают подозрения Жуану Коутиньо, партнеру Зе Мигела по черному рынку.
Жуан Коутиньо предчувствует что-то, сам не знает что, вздрагивает, но берет себя в руки, ему вспоминается, как во время первой мировой, когда он служил приказчиком, народ разгромил лавку его хозяина, вылил на землю оливковое масло и керосин, растащил все, что было в мешках и ящиках, в жажде разрушения, при воспоминании о которой Жуану Коутиньо и теперь еще становится не по себе. Он поворачивается к одной из женщин, берет счет – он сделан карандашом на клочке бумаги – и быстро производит сложение. Надписывает кончиком карандаша цифры над столбиком, повторяет вполголоса, снова подсчитывает, еще торопливее, и называет сумму скороговоркой; заметив, что покупательница не расслышала, повторяет: