Бестелесная, безгласная, без отзвука и отсвета, эта ночь затеряется в вихре равнодушного времени, принадлежащего другим. Станет ночью небытия. А для него она – все еще – самая важная ночь в его жизни. Это она породила его, ее утроба зачала – не только утроба матери. Эта ночь стала ему истинной матерью – страшная ночь, сотворенная им самим.
С того мгновения, когда его машина вольется в огненную змею и помчится к тому месту, которое он выбрал для себя, не останется никого, кто будет вспоминать ту холодную ночь, уже затерявшуюся среди всего того, что умирает раз и навсегда, умирает так окончательно и бесповоротно, что даже не может превратиться во что-то другое, как превращаются останки животных и людей, сухие листья, сгнившие корни, вырванные из земли, камни, выветрившиеся или распавшиеся в пыль, простые вещи: кажется, они ничего собой не представляют, а все-таки они – какая-то часть единого целого или становятся ближе к единому целому, когда обретают видимость небытия; и они участвуют в бытии, живут, хотя не видят и не чувствуют.
Только та ночь, решающая ночь его жизни, исчезнет из мира внезапно и навсегда. Раньше, чем он сам. Грустно все это, черт побери! Почему что-то говорит мне обо всем этом, хотя я уже почти ничего не помню?… Выпил полбутылки виски, и все отдаляется от меня, отдаляется и причиняет боль. Может, потому, что гангрена причиняет боль, воспоминание о той ночи отдаляется, остается лишь самое главное.
Ему восемнадцать лет, в нем таится сила, о которой он сам еще не ведает. Таится в ожидании, пока он пустит ее в ход, чтобы добиться чего-то своего, что принадлежало бы только ему, – сила скрытая, неведомая. Он плывет на пароме, он рассеян, мысли его далеко от табуна кобылиц, к которым он приставлен; даже Красотка, серая кобылка, которая так звонко цокает копытами на бегу, не занимает его мыслей в этот день.
День весь пронизан туманом, враждебным Зе Мигелу, надоевшим ему. Зе Мигелу нужна ночь, скорее бы ночь, солнце все никак не закатится, время ужина все никак не наступит, пора уж, черт побери! – пора уж человеку подумать о своем, о самом важном, пусть скорей затворятся ворота дня, на что он, этот день, такой длинный и так похожий на все остальные? Незачем тратить время подобным образом, оно еще может понадобиться в будущем, когда захочется удлинить какие-то дни либо ночи.
Зе Мигел ждет ночи.
Садится под гофрированным навесом у входа в маточную [8] и ждет. Ему не нужно ужина, он хочет остаться один, чтобы обдумать все, что услышал нынче утром от шоферов и от старика пегадора [9].
Он как во хмелю; сон тонкой нитью проскользнул в него, крутится внутри, дурманит его и баюкает, уводит далеко за пределы этого часа, а потом Зе Мигел весь сжимается – как раз в тот миг, когда нить сна опутывает его и, как на качелях, перекидывает в завтрашний день.
По топкому берегу волочится уже сходящий на нет отблеск заката. Растрепанные лоскуты света смягчают даль и очертания двух бараков, где живут батраки, отбрасывая на всё живые блики, постепенно вплетающиеся в пепельную ткань сумерек. Но перед этим на землю падает, обжигая ее, последняя судорожная вспышка цвета крови. Кажется, земля вздрогнула от ее горячечного прикосновения.
Зе Мигел никогда раньше не замечал этой минуты соития света и тьмы, возвещающей о пришествии ночи. И никогда еще ему не хотелось остаться одному в этот час.
Внезапно он ощущает потребность услышать свой голос и кричит в тишине, окликая кобыл, словно хочет напомнить миру о том, что ему придется считаться с ним, с Зе Мигелом. Ему нравится слушать свой голос, он кричит еще громче, и у него остается ощущение, что он видит, как крик его перелетает с кровли на кровлю, с овина на овин, покуда не вспыхивает в последний раз на стволах эвкалиптов Саморской рощи и не раскалывается на мельчайшие отзвуки, которые подхватывают сумерки.
В этот час батрацкая братия устраивается в бараках на покой после работы. Женщины, нанявшиеся на уборку риса, ушли почти месяц назад; с ними отбыла и Роза, Зе Мигелу ее не хватает, хотя, по его мнению, она была дурнушка, и потому он не любит, когда другие парни напоминают ему об этой победе. Но теперь, когда ее здесь нет, она представляется ему не такой тощей и развинченной, он вспоминает, какая тихая была она после всего, когда они встретились за тем полем сахарного тростника, где проходит главный оросительный канал, и как она держала его за руку и просила побыть с ней еще капелюшечку; никто не заметил, что мы ушли, шепчет девчонка. Зе Мигел высвобождал руку резко и грубовато и уходил по Камаранской тропке, чтобы люди думали, что он возвращается из таверны «Взбеленившаяся ослица».