Еще она помнит большие, бежево-серые университетские корпуса, мрачную аптеку, где всегда горел свет, вне зависимости от погоды и времени года, и старинные коричневые банки с этикетками, педантично описывающими содержимое. Желтые пластинки таблеток от головной боли, связанные резинкой по шесть штук. Она помнит приятную обтекаемую форму телефонных аппаратов — эбонитовых, обычно черных или цвета красного дерева, без диска, с ручкой, звонок которых напоминал маленький торнадо, зарождающийся где-то в длинных туннелях кабелей и призывающий нужный голос.
Ее удивляет, что она так отчетливо все это видит — впервые в жизни. Наверное, начинает стареть — говорят, в старости пробуждаются те закоулки мозга, которые всю жизнь тщательно фиксировали все события. Прежде у нее не было времени задуматься над прошлым, казавшимся ей размытой кинопленкой. Теперь эта пленка крутится медленнее, и можно различить детали: все-таки человеческий мозг — потрясающая машина. В нем сохранилась даже маленькая коричневая сумочка, довоенная, доставшаяся от матери, с мягкими перегородками из прорезиненного материала и прелестным металлическим замочком, похожим на драгоценную брошку. Внутри сумочка была гладкой и прохладной, и когда она засовывала туда руку, ей казалось, что там находится некий временной тупик, мертвое русло.
Другой самолет, тот, что должен перенести ее в Европу, — еще больше, двухэтажный. В нем летят отдохнувшие загорелые туристы. Они пытаются втиснуть на полки для ручной клади экзотические сувениры: высокий бубен, покрытый этническим узором, шляпу из морской травы, деревянного Будду. Она сидит в середине ряда, зажатая между двумя женщинами, — очень неудобно. Откидывается на спинку кресла, хотя знает, что все равно не уснет.
Они приехали учиться из одного городка: он изучал философию, а она — биологию. Они встречались каждый день после занятий, немного ошарашенные мегаполисом. Растерянные. Порой тайком проникали друг к другу в общежитие, однажды — теперь она это вспомнила — он даже залез на второй этаж по водосточной трубе. Она помнит номер комнаты: 321. Но жизнь в большом городе и учеба в университете продолжались всего год, сразу после сессии ее семья уехала. Отец продал свой кабинет за гроши: стоматологическое кресло, застекленные металлические витрины, автоклавы и инструменты. Кстати, интересно, где теперь все это? На помойке? По-прежнему ли облупливается кремовая краска? Мать продавала мебель. Не то чтобы отчаянно или печально, но была в этом избавлении от имущества некая тревога — все-таки начало новой жизни… Родители были младше, чем она теперь (а тогда они казались ей совсем стариками), готовы к приключениям, все равно где — в Швеции, Австралии да хоть на Мадагаскаре, где угодно, лишь бы подальше от этого северного, промозглого, отдающего клаустрофобией существования в абсурдной, неприветливой коммунистической стране конца шестидесятых. Отец твердил, что человек здесь жить не может, хотя потом всю оставшуюся жизнь сходил с ума от ностальгии. А ей хотелось уехать, в самом деле хотелось, как любой девятнадцатилетней девчонке — шагнуть в открытый мир.
Человек здесь жить не может — только мелкие млекопитающие, насекомые и мотыльки. Она спит. Самолет завис в прозрачном морозном воздухе, убивающем бактерии. Каждый рейс нас дезинфицирует. Каждая ночь — очищает. Она видит картину, которую помнит с детства, только названия не знает: молодая женщина касается век старика, который стоит перед ней на коленях. В отцовской библиотеке был альбом, и не один, она точно помнит, где они стояли — внизу справа. Можно закрыть глаза — и окажешься в этой комнате с полукруглым эркером, выходящим в сад. Справа, на уровне лица, — черный эбонитовый выключатель, его поворачивали большим и указательным пальцем. Он щелкал не сразу, немного сопротивлялся. Зажигалась люстра — вращающееся кольцо из пяти рожков в форме высоких бокалов. Но этот свет с потолка был слабым и слишком далеким, она его не любила. Лучше зажечь торшер с желтым абажуром, в котором утоплены — каким образом, она до сих пор не понимает — стебельки травы, и сесть в старое протертое кресло.