Он откинулся на спинку дивана, и Максим увидел, что по губам его блуждает странная, блаженная улыбка, словно у ребенка, представляющего себе карусель с лошадками и леденцы на палочке. Видно было, что картина смерти, разрушения и человеческих страданий доставляет ему истинное наслаждение. Заметив его пристальный взгляд, Король Террора как будто даже смутился немного, но скоро справился с собой и строго сказал:
— Это даже варваров недостойно, а у тебя — Благородное Воинство, элита, можно сказать! Вместо защиты родины от врага — сплошное кровавое безобразие. А где патриотизм, я тебя спрашиваю? Где вечные ценности?
Максиму вдруг стало смешно. Он держался изо всех сил, чтобы не прыснуть, как в школе, на уроке литературы, когда старенькая учительница Надежда Генриховна вещала примерно теми же словами. Отец ее был из поволжских немцев, потому и сгинул в лагерях еще в незабываемые тридцатые годы, сама она полжизни провела в ссылке (а попала туда десятилетней девочкой!), но силы убеждений отнюдь не утратила. И на ехидные вопросы своих учеников в перестроечные годы, когда о многих неназываемых прежде вещах стали, наконец, говорить открыто, — мол, правда ли, что при Сталине полстраны в лагерях сидело — вот так, ни за что, и где тогда ваша самая справедливая справедливость, а? — она только отмахивалась и сердито отвечала:
— Это обывательская точка зрения!
А вот теперь слышать то же самое было и вправду забавно. Прямо будто в детство вернулся…
Максим покосился на собеседника. «Вот еще литературный критик выискался на мою голову!» Времена, когда любая книга была идеологическим оружием, Максим, конечно, не застал, но от коллег по цеху старшего поколения немало слышал про советскую цензуру. Слово вякнешь не так — и прости-прощай, можешь хоть в кочегары идти.
Король Террора нахмурился:
— Тебе смешно? — В голосе его зазвучали тихие, но опасные нотки. Так змея шипит под корягой в лесу.
— Нет, — Максим, наконец, справился с собой, — просто странно слышать эти слова про патриотизм… От тебя.
— А как же! — Собеседник удивленно поднял брови, будто удивляясь его непонятливости. — А как же иначе! Патриотизм — великое чувство, если бы люди не имели его, я бы и дня просуществовать не смог! Сам посуди, разве можно было бы развязать хоть одну войну? То-то же. И потом, — он говорил, все больше воодушевляясь, — разве не трогательно это воистину святое чувство, когда простые люди, обыкновенные серые труженики, идут сражаться и умирать ради кучки негодяев, которые всю жизнь топтали их ногами, обворовывали, обманывали? Забитый крепостной крестьянин идет в партизаны и гвоздит врага дубиной народного гнева — только ради того, чтобы барин мог снова пороть его по субботам! Бывший заключенный, посаженный на десять лет за колоски, украденные с колхозного поля, бросается под вражеский танк, да еще горд и счастлив, что ему предоставлена такая возможность! Воистину, порой вы, люди, искренне восхищаете меня…
Максим смотрел на него во все глаза. Так он, кажется, еще никогда не думал! А собеседник упивался собственным красноречием и тарахтел, как тетерев на току.
— Человеку нужен враг! Реальный или мнимый — даже не важно. Неужели ты как историк не понял этого до сих пор? Думаю, что понял, — и даже слишком хорошо, иначе бы мы тут с тобой не беседовали. Враг должен быть страшен, ибо только страх порождает настоящую ненависть. Вы убиваете друг друга, надеясь выжить, уцелеть, сохранить все, что вам дорого, вырастить новое поколение сопливых детенышей, которые чуть только подрастут — и примутся за то же самое… — Он мечтательно закатил глаза и закончил с улыбкой: — А выигрываю от этого только я. И потому я бессмертен.
Да-а… Здорово, ничего не скажешь! Даже сейчас, несмотря на всю бредовость (и опасность, кстати!) сложившейся ситуации, Максим немножко гордился собой. Говорят, что Пифагор, доказав свою знаменитую теорему, принес в жертву Музе сотню быков. Архимед голый бежал по улице с криком «Эврика!». И кто знает — есть ли более сильное чувство, чем то, которое приходит в тот миг, когда твоя теорема