Юлия Ивановна порылась в портфеле и протянула им конфеты в красивых бумажках. Каждому по две штуки.
— Да не, не надо, мы так… — забормотал Юрка, но конфеты взял.
Они отошли за куст и только тут начали рассматривать картинку. Они сразу ее узнали — Спасскую башню со звездой. А сбоку подпись «Столичная». Митька, не рассматривая, развернул и сунул конфету в рот, потом повернулся и побежал обратно.
— У вас еще такие есть? — спросил он.
— Понравились? — улыбнулась Юлия Ивановна. — Дать еще?
— Ага!.. Не, я хуч и не конфеты. Вы эти золотые бумажки не выкидывайте. Ладно? Они мне нужные…
— Хорошо. Только они не золотые, алюминиевые.
— Все одно! — мотнул головой Митька. — Они мне нужные…
— Тогда конечно, — сказала Юлия Ивановна. — Получишь все бумажки.
— А мне? — сказал Славка.
Он не выдержал и тоже вернулся. Хотел вернуться и Юрка, но в это время Виталий Сергеевич сказал:
— А где же справедливость? Ты ведь собираешь спичечные коробки. Так и будет: тебе коробки, ему бумажки.
Они ушли от палатки, но уйти совсем с бугра было выше их сил. И они слонялись вокруг, будто играя, что-то ища и стараясь подсмотреть, что там происходит, но так, чтобы их оттуда не видели.
Дед и Максимовна до темноты сидели с приезжими и разговаривали. Вернее, говорила одна Максимовна. Поговорить она любит, а тут люди новые, не только не перебивают, а еще и расспрашивают. И она пела, — пела и про то, как в тридцатом, совсем еще молодые, когда началась коллективизация, они уехали из тамбовской деревни и попали в Крым, и как горе мыкали, а потом дед поступил рабочим на дорогу, как самоуком до всего дошел и стал мастером, а потом, как настала война, деда взяли в армию, и всю дедову дивизию немцы забрали в плен под Джанкоем, и как пошла она выручать его из плена, а в Евпатории в то время высадился наш десант, и палили из пушек с суши и с моря, и бомбили с воздуха, и как побили всех наших бедных морячков, и как она помирала от страха, а все-таки шла и нашла дедов лагерь, и как хлопотала и добивалась, чтобы деда отпустили, и как его отпустили тощего да вшивого, и как привела она его домой, мало не на себе несла — она тогда сильная была, почитай, как конь, — и как уже вместе бедовали всю войну, все выдюжили, и как потом пришли наши, дед опять стал работать на дороге и снова стал мастером, и жить стало маненько легче, а теперь и вовсе слава богу, и как любит она, чтобы в доме всегда было тихо, все делалось мирком да ладком, такой у нее характер… Все это Юрка слыхал уже сто раз и знал наизусть.
Деда, как всегда, быстро развезло, он начал щуриться, облизывать пересыхающие губы и улыбаться. И только иногда вставлял:
— Эт точно. Эт правильно.
А потом Максимовна повела его спать и тихонько, чтобы приезжие не слышали, костила последними словами за то, что наклюкался, как свинья, и будет завтра весь день кряхтеть и охать, а дед блаженно улыбался и говорил:
— Эт точно! Эт правильно!
На следующее утро он вышел смурной, на трассу не поехал и сказал:
— Пускай Дочка отдохнёть.
«Дочка» — так называется казенная кобыла. Дед ее очень любит, неохотно посылает в упряжке на дорогу и никому не доверяет.
— Ты уж не прикидывайся! Не Дочке, тебе отдыхать надо, — сказала Максимовна. — Башка-то небось трешшит?
— Трешшит, — кротко согласился дед.
— Во! Теперь тебя отхаживай… Вон курортник, не то, что ты…
— А что я?
— А то! Всю жизнь на тебя положила, а что хорошего видала?
— Эт верно, — сказал дед и спохватился. — Постой, Максимовна, ты чего? Али я тебя забижал когда, али бил?
— Ну, попробовал бы ты меня бить! Я б те…
Юрка представил, как маленький, тщедушный дед пытается побить грузную и еще сильную Максимовну, и тихонько засмеялся, чтобы она не заметила.
— Тут не про кулаки, а про ласку. Видал, как ён за женкой своей увивается?
— Да ты что, Максимовна, неуж мне на старости за тобой сызнова ухаживать?
— А что старость? Вон этот: голова седая, а сам так и норовит чем ей догодить. «Юленька да Юленька»… То-то она такая гладкая да ухоженная. А ты за кобылой больше глядишь…
— Так ить она тварь бессловесная, чего надо — не скажет.
— А тебе слова мои мешают?!