Отец Василий уселся поудобнее на деревянные ящики с консервами. Застучал мотор лодки, и под любопытными взглядами людей она отчалила от берега. Священник знал, что еще с советских времен повелось у малых народов называть детей русскими именами. И фамилии у них тоже были русскими. Такой порядок завела в свое время Советская власть. Правда, в отдаленных местах многие жители забывали, что у них написано в паспорте, и продолжали, как и до революции, именоваться на свой лад. Но в больших населенных пунктах это правило соблюдалось строго. Называть типичного якута Кузьмой Николаевым и Иваном Петровым было вначале как-то непривычно, но отец Василий быстро к этому привык.
Замерзать священник начал уже минут через тридцать. Холодный туман забирался под одежду, и тело постепенно стало покрываться мурашками. Руки и ноги окончательно застыли, хотя он пытался незаметно прятать руки под мышками. Скуфья>[2] не грела, и казалось, что уши мерзнут даже изнутри. Отец Василий с завистью смотрел на мягкие торбасы Кузьмы – высокие сапоги, сшитые из оленьей шкуры мехом наружу. Да и в ватной фуфайке, из-под которой виднелась меховая безрукавка, было явно теплее.
Иван достал откуда-то из-за ящиков брезентовый мешок, где оказалась припасенная меховая куртка. Порывшись, он извлек из этого же мешка литровую металлическую флягу и, хитро прищурившись, спросил:
– Погреться не хотите? Первое дело кровь разогнать, а то совсем застынете.
– Нет, спасибо, – отрицательно покачал головой священник, чувствуя, что губы его совсем не слушаются.
– Плохо, – подал сзади голос Кузьма. – Сначала тепло, хорошо, потом совсем плохо. Я за тебя торговать больше не буду.
– Да ладно! – отмахнулся Иван. – Я только чуть-чуть.
Кузьма завозился около мотора, чем-то зашуршал.
– Вот, возьми, батюшка, однако, совсем замерзнешь. – И протянул отцу Василию что-то большое, стеганое.
Оказалось, это два старых ватных спальных мешка, распоротых по шву и грубо сшитых суровой ниткой в одно широкое одеяло. От мешков заметно попахивало грязью и рыбой, но отец Василий решил не привередничать. Закутавшись с ногами в эту стеганую конструкцию, он через несколько минут понял, что согревается.
– На-ка вот еще, батюшка. Чай с морошкой! Лучше всякой водки согреет, любую хворь прогонит.
Согретый теплом напитка и ватного спального мешка, отец Василий задремал под мерный плеск волн, стук мотора и покачивание лодки. Седые барашки ледяной воды разбегались в стороны, лесистые берега выпирали иногда скалами и каменистыми плесами, которые Кузьма аккуратно обходил самой стремниной.
Якут курил длинную трубку и периодически принимался, ни к кому не обращаясь, рассуждать о жизни. Вся его философия сводилась к тому, зачем нужны города. Для жизни человека, считал он, нужна тайга, нужна тундра, которые дадут все, что нужно. Самый большой вред, по его мнению, был от непоседливости человека, которого все время куда-то тянет в стремлении преодолевать большие расстояния. А зачем? Человек не птица, ему не даны крылья, чтобы летать. Ему даны ноги, чтобы охотиться, руки, чтобы запрягать оленей и строить ярангу. А человек строит большие корабли, машины, которые ничего не дают, кроме беспокойства. Предки жили тысячи лет и обходились без машин.
Отец Василий наконец не выдержал и ввязался в спор.
– Ты не прав, Кузьма. Движение – это познание, познание мира, познание себя. Человек должен узнавать, должен учиться.
– Зачем много знать? – удивился старый якут. – Много знаешь – умрешь, мало знаешь – умрешь. Твое знание даст бессмертие? Нет, от твоего знания одно беспокойство. Человек придумал водку, якуты стали пить, много болеть и умирать. Человек придумал, как доставать из земли «черное масло» и вонючий воздух, как с помощью них двигать машины, давать тепло. Но якуты тысячи лет жили без этого и тепло добывали, и олешки возили нарты. А теперь? Олешки зимой кочуют по тундре, проваливаются в снегу и ранят ноги о ржавое железо, брошенное геологами. Большие трубы перегородили тундру, как горы, и олешки не могут бродить. Трактора сдирают гусеницами мох, и он больше не растет. Зато дожди делают промоины и растут овраги. Очень плохо.