В самом деле, Русалка пришел объявить им, что господин великий князь Иван Васильевич приказал им видеть свои царские очи, что и спешили они исполнить.
Они очутились в небольшой комнате. Иван Васильевич, облаченный в блестящую одежду, сидел на кресле из слоновой кости, в которой искусная, тонкая чекань греческой работы представила разные случаи из священной и светской истории. До него надо было взойти тремя ступенями, устланными червчатою камкой. По бокам стояли два боярина и возле одного скамейка, а на ней серебряный умывальник, блюдо и тонкое полотенце, кокетливо убранное кружевами. Над креслом висел портрет женщины, очень пригожей. Это изображение, или, как называли предки наши: «царевна, на иконе писанная», было прислано в Москву папою Павлом II тогда, как шло сватовство великого князя за дочь Палеолога. По двум стенам держались ставцы из дуба, на вырезе из злата, в которых за стеклами стояла серебряная суда, назначенная, казалось, для употребления исполинов. Прибавьте к этому две кафельные печи с лежанками, разубранные цветами и грифами, – вещь драгоценная в тогдашнее время. На столике, в простенке между двумя окнами, сидел зеленый попугай в своем красивом заточении, грустно повеся нос.
Когда Аристотель, служивший на этот раз переводчиком, представил лекаря, Иван Васильевич зорко посмотрел на приезжего, немного привстал с кресла и протянул ему руку, которую этот поцеловал, став на одно колено. Великому князю, тотчас после осквернения его руки нечистыми устами, поднесли умывальник и блюдо, но он слегка кивнул боярину, исполнявшему эту обязанность, давая ему знать, что она не нужна.
– О, да какой молодой! – сказал он Аристотелю. – У него и бороды нет.
– Умом своим и наукою перегнал он лета, – отвечал художник.
– Правда, у вас, в теплых краях, и люди спеют раньше нашего. Вот приезжал ко мне посол от краля римского, лицарь Николай Поплев, еще не моложе ль этого!
Потом расспрашивал он врача, доволен ли отпускаемыми припасами, не нужно ли ему чего, и, когда Антон успокоил его на счет свой, завел с ним беседу о состоянии Италии, о папе, о политических отношениях тамошних государств и мнении, какое в них имеют о Руси. Умные вопросы свои и нередко умные возражения облекал он в грубые формы своего нрава, времени и местности. Довольный ответами Эренштейна, он не раз повторял Аристотелю с видимым удовольствием:
– Правда твоя, из молодых, да ранний! – Наконец обратил речь на способы лечения Антоном.
– Почем же узнать, какой у человека недуг? – спросил он, обратясь к лекарю.
– По тому, как дает о себе знать кровь в руке и каков язык, – отвечал Эренштейн.
– А вот мы сейчас попытаем, – сказал Иван Васильевич и вслед за тем приказал, чтобы все дворские люди поспешили в гридню.
Прибежали все один за другим, бледные, дрожащие, ожидая чего-то страшного от такого незапного распоряжения. Им велено стать в один ряд, открыть рты и протянуть руки. И тут соблюден был порядок местничества, который был недавно введен и строго поддерживался. При этом инспекторском смотре надо было видеть страх, написанный на их длинных лицах. Не менее перепугались бы они, если б им собирались делать операцию. Однако ж нельзя было удержаться от смеха, смотря на коллекцию гримас, когда бедные пациенты высунули языки и протянули руки. Один плачевно выпускал язык, как теленок, которого готовят на заклание; у другого дрожал он, будто жало у змеи; третий открывал рот, как тощая кляча, которая зевает. Сам врач невольно усмехнулся. Когда ж несчастным объявили, что будут свидетельствовать состояние их здоровья, многих, от мысли быть очарованными немецким кудесником, бросило в лихорадку; с иными, послабее, едва не сделалась другая болезнь. Мысленно прочли они все молитвы, которые только знали; некоторых, несмотря что взор Иоанна ударял в них своим грозным электричеством, отчаяние заставило произнести вслух: «Господи помилуй, отпусти раба твоего с миром». Каждого освидетельствовал Антон, каждому, с помощью Аристотеля, сделал вопросы, узаконенные наукой, и разрешил узы каждому, сказав, что он здоров и не требует никакого лекарства. Соловей перестал петь, а они все еще слушали, то есть лекарь перестал их свидетельствовать, а пациенты все еще высовывали язык и грозились кулаком. Властитель должен был приказать, чтоб и тот и другой вошли в обыкновенное свое положение. Сколько окроплений святою водой, сколько заклинаний ожидало их дома! Страх долго держал этих многотерпцев в когтях своих, но сильнее всех навел он тревогу на Бородатого и – кто бы подумал? – на Мамона. И вот как Антон захотел пошутить над ними, а более над последним, к которому чувствовал отвращение.