Посередине лагеря уже навалили кучу хвороста для вечернего костра. Перед обедом я, дежурный пионервожатый, повел желающих ребят купаться на Истру.
Там присланный из Московского института физкультуры инструктор построил длинный и высокий трамплин. Ребята столпились около трамплина, а трое или четверо уже стояли на нем, готовясь к прыжкам. Тут у меня что-то екнуло в сердце. Я свистком отозвал ре
бят и предложил практиканту Высшей школы детского коммунистического воспитания азербайджанцу Ганифаеву:
- Иман, давай сначала сами попробуем трамплин.
Смуглый атлет, с которым я уже успел подружиться, пожал могучими плечами и сказал:
- Специалист проверял, но если ты хочешь...
Мы встали на трамплин, я раскачался и прыгнул ласточкой, а он вслед за мной...
Как потом выяснилось, трамплин был высотой пять с половиной метров, а глубина реки в этом местевсего полтора метра и дно каменистое. Я помню резкую боль сначала в кончиках пальцев сложенных рук, потом в плечах, потом хруст и оглушающий удар шеей о камни дна. Уже теряя сознание, я всплыл спиной кверху, и меня вытащили. Иман раскроил голову, но из воды вышел сам. На голове и на плечах его, как волосы у моих любимых мушкетеров, лежала кровь.
Пошатываясь, он сделал несколько шагов и рухнул, а я потерял сознание. Мой друг умер через несколько часов...
"Скорая помощь"-тяжелая машина "роллеройс",- вызванная одним из работников МК, застряла, не доехав до лагеря, на размытой после недавних дождей грунтовой дороге. Ее с трудом возвратили обратно на шоссе, мощенное булыжником. Несколько километров меня несли до нее на носилках, сменяясь по очереди, пионервожатые и кое-кто из гостей. Я то терял сознание, то ненадолго приходил в себя.
Заведовал десятым, хирургическим корпусом Боткинской больницы, куда меня положили, профессор Алексей Дмитриевич Очкин. Несмотря на большую разницу в возрасте, мы с ним подружились. Алексей Дмитриевич был хирургом номер один. Высокий, красивый, великолепный, шумный, он, как и некоторые другие талантливые выходцы из народа, сочетал в се
бе неизвестно где схваченные барские манеры с беззаветным трудом, был грозен и милостив, ко многому нетерпим, но и понимал и прощал многое, был завзятым англоманом, что на Руси не редкость, а вот на редкость был талантлив и упрям.
Он встретил машину "скорой помощи", которая привезла меня. на крыльце корпуса, прорычал мне вместо приветствия какое-то добродушное ругательство и велел поместить в изолятор на четыре койки.
Там лежали больные только с переломами позвонков.
За время, которое я там находился, в изоляторе перебывало тринадцать больных, все не старше двадцати пяти лет, но выжил я один.
Было это совсем не просто. После рентгена меня положили на спину на вытяжение-на доски, покрытые простыней. Огромный толстый кожаный ошейник охватывал шею, подпирал подбородок и был двумя ремнями закреплен за спинку кровати. Пока я лежал на вытяжении, вернулась чувствительность в ногах и они задвигались. Тогда их придавили мешочками с песком. Потом сняли ошейник, наложили большой гипсовый панцирь, который закрывал почти всю грудь, всю шею, фиксировал голову совершенно неподвижно.
Потом стала возвращаться чувствительность и по всему телу. Заныли после вывиха, хотя и вправленные, руки, задергали неизбежно возникшие пролежни, почему-то все тело, то равномерно-ноюще, то острыми уколами, заболело. Речь восстановилась, хотя постепенно и с трудом. Руки оставались неподвижными, только на левой руке ожил указательный палец. Тут подошла новая беда. После долгого перерыва, почувствовав свое тело, раньше такое сильное, а теперь все ноющее, распростертое неподвижно на кровати, я стал презирать и ненавидеть его и всего себя тоже. Я сделался мрачным, замкнутым, упрямо невосприимчивым даже к тому маленькому палатному мирку, который открывался моим глазам, к посещениям близких, к
врачам. Мне казалось, что внешне я совершенно бесстрастен, однако и медицинские сестры (они шутливо и сочувственно называли обитателей нашей палаты "беспозвоночными"), и Алексей Дмитриевич очень хорошо поняли мое состояние, почувствовали его. И тут я даже с некоторым злорадством заметил, что Алексей Дмитриевич стал нервничать. Я натянуто улыбался его грубоватым шуткам, вполуха слушал рассказы о различных событиях его прихотливой и во многом удивительной жизни. Он стал присылать ко мне свою жену-умную, изящную Нину Федоровну, врача-психиатра. Она приходила не раз и просиживала со мной подолгу, ведя в самом деле очень толковые, интересные разговоры, но мне не было до них дела. Я все больше терял вкус и интерес к жизни, все больше презирал себя.