Разве что летом, а щас… Это что, справедливо?.. Ну что, целы вещи-то?
— Целы…
— Ну а тогда и не горюй. Коли нужна — объявится-заявится, никуда не денется… Ну а коли… — Женщина прошла к купе проводника, отомкнула «семейным» дверь, отодвинула в сторону. — Нетути. Как корова языком слизала. — Добавила вроде про себя:
— А может, и запьянствовал в тринадцатом… Там, кажись, у Алексеича — именины… Ну да у него в каждый рейс — то именины, то смотрины, то поминки с опохмелками… Одно слово бобыль, и все деньги — на пропой души… Так чего вы у него брали-то?
— Коньяк, сервелат, балык, картошку…
— Ну, картошку, положим, не в счет, а за остальное… — Баба подняла глаза, что-то в уме прикидывая. — У тебя деньги-то есть?
— Есть.
— Тогда две сотни — в аккурат.
Лена отсчитала три.
— Богато живешь?
— Хватает.
— Ну и слава Богу. Да не переживай — найдется дружок-то. Может, с тем Колькой и запьянствовал… Он у тебя как, заводной?
Лена пожала плечами.
— На перроне подожди — объявится. А деньги я Прохоренке передам, ты не сумневайся. Хоть своего я и не упущу, а чужого мне тож не надобно. Грех один от чужого и — никакого достатку, уж я-то знаю, насмотрелась. Ой, девка, заболталась я тут с тобой! Уж подъезжаем! Пассажиров пора высаживать, а то ведь проход как перегородют, час выбираться потом будут, а на нас начальство ругает — не положено это. У тебя много вещиц-то?
— Да нет. Две сумки.
— Ну, знать, сама справишься. А дверь вагонную я тебе отомкну. Сама-то московская?
— Да.
— То-то я слышу — говор ненашенский. Да не переживай ты сильно. Коли деньги да вещи целы… А мужик — найдется, Да и девка ты видная, сама не пропадешь.
Поезд застыл у перрона Курского вокзала. Одинцова вышла с двумя сумками: одна — ее собственная, вторая — баул с «железками» и бронежилетом; его она повесила на плечо и попыталась уравновесить своей сумкой — выходило не очень…
Не хватало еще, чтобы какой-нибудь служивый стопарнул ее по подозрению, что в бауле — золото… Обнаружить там автоматическое оружие — тоже будет для милиции сюрпризом… Что делать?!
Девушке было страшно. И тоскливо. Она представила вдруг, что Сережа Дорохов лежит где-нибудь в купе, застреленный… И она его больше никогда не увидит… И — она сама…
Стоп. Что же она стоит? Народ, которого этим рейсом и так-то было немного, быстренько уходит от вагонов, и стоять столбом с двумя баулами… Может, просто бросить этот мешок с «армейским провиантом»? Дудки! Баул — не спичечный коробок, а сейчас все так напуганы террористами и прочими шутниками, что, оставь она сумку посреди перрона, ее догонит первый же дежурный милиционер.
Если, конечно, не сопрут. Это было бы выходом, но не будешь же кричать: воры, а-у-у, а вот кому набор террориста-одиночки, свежесобранный!? Зайца кому, кому выбегайца?!
Лена двинулась в изрядно поредевшем потоке пассажиров. Вышла на привокзальную площадь. Решение у нее оформилось, как только «столбняк» оставил ее и она сделала первый шаг. Все просто: берет такси и-к Гале Востряковой.
Более толкового решения просто не бывает.
Одинцова шла легко и скоро. Казалось, что и мешок стал легче. Кавказцы провожали ее взглядами, покачивали головами, цокали языками — и Лене это не было неприятно. Когда-то она, как все, считала такое поведение «южных людей» вызывающим. Но как-то познакомилась с Ренатой Буровцовой: она родилась и выросла в Тбилиси, отец был военным, прожила там до двадцати лет и — совершенно светлая, русоволосая девчонка — говорила по-русски с едва уловимым грузинским акцентом; такое невероятное сочетание доводило хорошо одетых мужчин из бывших южных республик Союза до такого состояния, что цветы, шампанское и прочие мелкие атрибуты «всэнародной любвы» просто сыпались на Рену дождем. Вернее — майским ливнем.
Познакомились они на курсах моделей. Девушка казалась Лене замкнутой и холодной; зато, когда встречалась с земляками, — просто расцветала: беспрестанно тараторила по-грузински, лучилась улыбкой и была похожа на распустившееся в одночасье теплой ранней весной субтропическое растение. Как-то она призналась о причинах своей хандры: