Зомби некоторое время рассматривал подарок. Костыль все больше нравился ему — в нем не было ни единого явного признака оружия. Краска на стволе во многих местах была содрана, ствол выглядел облезшим, исцарапанным. Свинчивающийся кончик ручки, в которой было высверлено отверстие для запасного патрона, тоже не обращал на себя внимания.
— Зачем вы мне его даете? — спросил Зомби.
— Мне будет жаль, если мои многомесячные усилия окажутся уничтоженными какими-то ублюдками. Как это чуть было не случилось сегодня утром.
— Да, — кивнул Зомби, поднимаясь, — грохоту было много. — Опираясь на костыль, он сделал несколько шагов по ординаторской, подошел к двери, обернулся — Спасибо, Петр Степанович... Остался последний вопрос... Что в патронах?
— Картечь, кабанья картечь.
— Это хорошо, — пробормотал Зомби уже в коридоре. И чуть прихрамывая, направился к своей палате, у которой возился больничный столяр — прилаживал новую дверь. Не доходя нескольких метров до палаты. Зомби остановился и некоторое время рассматривал развороченный линолеум пола. Удовлетворенно кивнув каким-то своим мыслям, вошел в па-лагу. Зомби устал за это утро и ему смертельно хотелось прилечь.
* * *
Невродов относился к людям, с которыми надо было уметь молчать, не тяготясь, не раздражаясь, а просто воспринимать молчание, как продолжение разговора. И молчание самого Невродова было наполнено смыслом, настроением, ощущением того, что в эти самые секунды что-то происходит, принимаются решения, меняется чья-то судьба. И Пафнутьев, сидя у приставного столика, не торопил прокурора. Он тоже умел молчать и ценил эти неторопливые минуты. Молчание более многозначно, а каждое произнесенное слово как бы сужает мир, ограничивает его и сводит в конце концов к жестким «да» или «нет». Наверно, нот так же нетерпеливые любовники, доведя себя до последней грани какого-то чувственного искупления, продолжают оттягивать главный момент, короткий и бурный, чтобы когда уже не будет никаких сил совладать с собой, впиться друг в друга, проникнуть друг в друга и замереть, содрогаясь не то от боли, не то еще от чего-то более сильного и мучительного. Впрочем, это тоже разновидность боли.
— Ну? — наконец просипел Невродов, — уставившись на Пафнутьева маленькими настороженными глазками. — Ну? Ты этого хотел?
— Похоже, удалось, Валерий Александрович.
— Только похоже... А что получилось на самом деле... Я затрудняюсь сказать.
— А нам и не надо стремиться к тому, чтобы все назвать по именам, разложить по полочкам и наслаждаться наведенным порядком. Поток бурлит и играет на солнце... Пусть бурлит, пусть играет, — произнес Пафнутьев слова, которых Невродов никак не ожидал. Он склонил голову, внимательно вслушиваясь, поражаясь, потом молчал, удивляясь все больше.
— Больно мудрено выражаться ты стал, Павел Николаевич. — Все проще... Мы заперли в клетку тигра, а сами знаем, что клетка-то жидковата, она только для зайцев годится, клетка-то... А?
— Надо заменить клетку.
— Ха! — крякнул Невродов, откидываясь на спинку стула. — Замени. Попробуй замени, — повторил он.
— Сысцов сказал...
— Да знаю я, что сказал Сысцов! — он досадливо" махнул тяжелой розовой ладонью.
— Сысцов сказал, — настойчиво повторил Пафнутьев, — что пусть, дескать, все решает наш народный, самый справедливый суд. Следовательно, он дал добро на суд.
— Он и мне сказал примерно то же самое. Решайте, говорит.
— Он отрекся от Анцыферова.
— Как тебе это удалось? — усмехнулся Невродов.
— Сам не ожидал.
— Врешь. Ожидал. Все у тебя было просчитано...
— Ладно... Дело Халандовского я закрыл. Нет оснований для возбуждения.
— Я скажу ему, — кивнул Пафнутьев. — Он будет рад.
— Он — не знаю, а ты уже весь сияешь, — Невродов подозрительно посмотрел на Пафнутьева. — Как я понимаю, Халандовский — твой человек? Он не случайно оказался в этом деле? — Не дождавшись, ответа, Невродов задал еще один вопрос. — Он тверд? Он не откажется от своих показаний?
— Не должен.
— Показания у него хорошие. Продуманные. Вместе писали?
— Советовались, — неопределенно ответил Пафнутьев.
— Рука чувствуется. Тяжелая рука. За что ты его так, Анцышку-то?