— Разденьте их, — приказал Бешир.
Среди пленников пробежало беспокойство: они не понимали, что происходит. Затем беспокойство на их лицах начало сменяться страхом. Под дулами ружей с них были сняты шинели, меховые шапки, рукавицы. Затем белье, хлопчатобумажное и шерстяное. Все это было грубо сорвано с них. Их швырнули на землю и стянули с них сапоги и штаны. Они оказались на снегу в рубашках и кальсонах и ошеломленно озирались.
— Ну как? — вопросил Бешир.
Затем рубашки и кальсоны на них были грубо разорваны.
— Встать! — рявкнул Бешир.
Под угрозой автоматов и ножей русские стояли голые, обхватив себя руками и приплясывая на снегу, как на горячих угольях. Они выли, бросались на колени, умоляли о пощаде. А их враги со смехом швыряли в них снежками… Сестра Тереза при этом блистательно отсутствовала…
Огонь бросал в ночь последние отблески и постепенно гас. Небо светлело. Снег уже не шел. Было градусов 35–38 мороза, может быть даже 40. Пленные уже не колотились от холода. Кровь, наверное, застывала в их телах, белых и затвердевших. Один за другим они падали на землю. Вероятно, они уже не испытывали страданий — медленно засыпали. Тогда Бешир и его люди достали из огня бидоны с растопленным снегом, который уже начал опять замерзать. Они полили этой полузамерзшей снежной кашей голые неподвижные тела, и те быстро превратились в ледяные блоки. Люди Бешира, поддерживая своих раненых, снова пустились в путь. Оглядываясь, они едва могли различить на снегу — там, где еще недавно были живые тела, — лишь ледышки, покрытые белым инеем…
— А где Андре? — спросил я Бешира.
— Он где-то здесь, — ответил тот, озираясь кругом. — Я только что его видел.
И я заметил невдалеке от меня в толпе, все более густеющей, Андре Швейцера: он разговаривал с Виктором Лацло. Я направился к ним.
— А мы как раз говорим о вас, — сказал мне Андре Швейцер.
— А я — о вас, — ответил я.
— Мы задавались вопросом, — сказал Лацло, — почему вы занимаетесь писательством?
Вопрос прозвучал не слишком любезно. Лацло смотрел на меня поверх очков, явно довольный своим выпадом. Я постарался не показать ни малейшего признака удивления, волнения или недовольства: я и сам спрашиваю иногда себя о том же.
— Не сочтите это за упрек, — высказался Андре Швейцер со свойственной ему мягкой доброжелательностью. — Это не критика: мне очень нравятся ваши книги, они интересны. Это принципиальный вопрос: почему вообще люди пишут? Для развлечения, как говорил Поль Валери? Или чтобы стать богатым и знаменитым, как провокационно утверждал Пьер Дрие Ла Рошель?
— Вы наверняка знаете, — ответил я, — у Борхеса есть прекрасное высказывание: я пишу не для себя и не для толпы. Я пишу для своих друзей и чтобы замедлить бег времени.
— Конечно, мы его знаем, — въедливо парировал Виктор Лацло. — Мы так давно его знаем, что вам не удастся выдать его за свой ответ. Мы желаем услышать ваше мнение…
— Я припоминаю, что Ромен задавал мне тот же вопрос, что и вы. Он удивлялся, что я трачу время на писанину вместо того чтобы пользоваться жизнью, которая так быстро проходит, и наслаждаться ею… «Ты лучше бы занялся чем-нибудь конкретным, говорил он мне, — а не витал в облаках с карандашом в руке. Приключения жизни лучше проживать, чем описывать». Но вы же помните: он очень любил живопись и музыку. И я спрашивал у него: «А почему пишут картины? Почему поют? Почему создают музыку?»
— А может быть, — спросил Андре, — вы думаете о потомках?
Виктор Лацло издал что-то вроде короткого ржания.
— Хм, потомки… — задумался я. — Зачем мне делать что-нибудь для потомства? Разве оно что-нибудь сделало для меня?
— Увертки, — проворчал Лацло, — увертки, уловки…
— Согласен, — сказал я ему, — согласен. Но потомки, честно говоря, меня мало волнуют. Признаюсь: я не был бы против, если бы лет этак через двадцать-тридцать, а лучше сорок, после моей смерти в какой-нибудь библиотеке (если они еще будут существовать) юноша или девушка взяли в руки мою книгу, открыли ее с любопытством и прочли с удовольствием…
— Именно это и понуждает вас писать? — уточнил Андре.
— Не совсем, — ответил я. — Если честно, я думаю, что люди пишут от грусти, но и для удовольствия. Или еще точнее: грусть и радость здесь нераздельны. Есть много причин и для грусти, и для радости. Хромота, болезнь, трудности существования, или смерть Ромена, например. Или, напротив, интересное зрелище, яркое чувство, да и вся красота мира. И даже желание описать вас, именно вас, рассказать о вашей жизни и оставить — только вот кому — след, пусть самый легкий, вашего пребывания на земле.