Когда Саламата и я вошли в шумилинский дом, масленичный пир только-только еще начался. Разнаряженная старуха Ляпокурова сидела в красном углу рядом со стариком Шумилиным, надевшим лихо-кумачовую рубаху, отчего его лицо приобретало розовую окраску. Может быть, этому помогал и свет сальных свечей, которые отливала в самодельной форме старшая сноха Шумилиных - Катерина.
Я не собираюсь долго задерживать ваше внимание на свете свечей, но все же их живой огонь придает лицам лучший и, как мне кажется, настоящий их цвет. Матвей Ляпокуров, сидевший рядом с матерью, показался мне настоящим красавцем, про которых в русском просторечье принято говорить "писаный". Он и в самом деле выглядел писанным щедрой кистью и богатыми красками. Далеко было до него красивому батраку Тимофею.
Матвей, ничуть не красуясь, не стремясь показывать себя, ослеплял своей красотой так, что шумилинские невестки отворачивались, глянув на него, как на солнце. Они опускали глаза, будто боясь, что их мужья, а того хуже свекровка прочтут изумление, а лучше сказать - любование лицом Матвея.
Даже брови у него были так тонки, будто он, предполагая родиться девицей и передумав на последнем месяце, родился парнем.
- Здравствуй, Маша, - сказал он, подымаясь, не желая называть ее Саламатой. - Вот я какой дубиной вымахал.
Саламата, видимо не ожидая увидеть его таким, непринужденно сказала:
- А я думала, ты оглобля оглоблей вытянешься, а ты как Бова вырос.
Раздался радостный, одобряющий хохот. Ляпокурова, желая отплатить комплиментом за комплимент, сказала:
- И ты, Саламатушка, за эти три годка дорогим калачом выпеклась. Подставь-ка шею-то, я тебе на нее повесить чего-то хочу. У катеринбургских мешочников выменяла, да для кого - не знала. Они тебе ой как глазки-то подзеленят...
Ляпокурова полезла в карман широкой суконной юбки и вытащила оттуда завязанные в платок крупные, тяжелые малахитовые бусы.
- А отдаривать чем я буду? - спросила Саламата, любуясь бусами.
- Да что мы, конягинской породы, что ли, кажную безделицу считать... Носи, коли глянутся. Твой отец мне тоже без отдара бусы подарил. Не такие, скажем, а полегче. Вот и не перетянули они меня в его сторону.
Опять послышался смех. Мать Саламаты схватила полотенце и принялась им бить мужа.
- Ах ты, язь тебя переязь, ей бусы жаловал, а меня даже медным колечком не одарил, даром околдовал... Я тебе сухопарые-то ноги до последней выдергаю, изменщик бессовестный!
Теперь хохотал даже старик Шумилин. Ляпокуриха чуть не подавилась блином. Матвей хлопал в ладоши и смеялся по-детски заливисто.
Саламата, залюбовавшись Матвеем, шепнула мне:
- Скажи на милость, сколько одному человеку дадено... Наверно, он и сам этого не знает...
Пока отец Саламаты обещал Шумилиной в прощеное воскресенье на коленях вымолить свои грехи, вошла Анфиса.
Тут бы я попросил вас слушать как можно внимательнее...
Анфиса вошла в розовой широкой кофте и в шелковой шумной пунцовой юбке, отливавшей лиловым и зеленым. Ее тугая золотистая аршинная коса была перекинута через левое плечо. Будто скользя по полу, как по льду, она обратила на себя всеобщее внимание.
- Ты что же это, Саламата? Звала меня посумерничать, а у тебя семьдесят семь свечек одна другой шибче горят... Как мне теперь быть, и ума не приложу: сразу ли назад пятки или "хлеб да соль" говорить...
- Да будет тебе, Анфиса, чего не надо выдумывать, - сказала, освобождая свое место, Шумилина. - Это конягинская дочь, - предупредила она на всякий случай Ляпокуриху, чтобы та не брякнула что-нибудь еще.
Анфиса, конечно, знала, что у Шумилиных гости. Иначе зачем ей было так наряжаться для сумерничания с Саламатой? Анфиса, мало сказать, обомлела, увидев Матвея. Она, побледнев, испугалась его красоты.
А когда Матвей, знакомясь с Анфисой, сказал, что и ему посчастливилось конягинскую полукровку добыть, Анфиса быстро нашлась и ответила на это:
- Значит, мы, Конягины, через нашу лошадь вашим, ляпокуровским, коням родня... Тогда и говорить нечего. Все здесь свои.
Шумилина неодобрительно посмотрела на Анфису и что-то хотела сказать ей, видимо не очень лестное, но ее опередила Ляпокуриха: