Задумав первоначально назвать «Заметки из дневника. Воспоминания», откуда взяты вышеприведенные строки, «Книгой о русских людях, какими они были», писатель так объяснил причину перемены названия: «Но я нашел, что это звучало бы слишком громко. И не вполне определенно чувствовал: хотелось ли мне, чтобы эти люди стали иными?» В самом деле, нужно ли было, чтобы иными стали «матерый человечище» Толстой и мучительно осознавший трагедию отчуждения от народа А. Блок, изумительно собранный, бесстрашный большевик Митя Павлов и непоколебимый, прямодушный, по-русски одаренный Степанов-Скворцов? Нужно ли было, чтобы переменились, освободились от всего «своего» многие другие национальные «типы», воплотившие в себе многовековую историю народа и неуемный порыв к преобразованию действительности? Нужно ли было, наконец, чтобы разнообразные традиционно-духовные связи между людьми поскорее исчезли, растворились, адаптировались?
Горький ответил на эти вопросы конструктивно и ясно. «Надо взять из прошлого все лучшее, все прекрасное, что там есть, и пустить это в широкий оборот»,– очертил он задачу на ближайшее будущее в письме к Д. Семеновскому в 1918 году. Не претендуя на первооткрытие, скажем, что установка писателя на идею преемственности, на способность русского человека «найти в себе суть самого себя, коренное свое...», создавшая для новой литературы некий широкий жизненный фундамент, выступила и весомой нравственно-эстетической величиной, которая в дальнейшем оказалась осознана как народность на вновь утверждающемся, социалистическом этапе жизнеустройства...
К сожалению, эта трезвая, исторически выверенная и животворная народная мысль художника встретила непонимание, даже оппозицию. «Неустранимым болезненным изъяном» представился цикл горьковских рассказов о судьбах русского национального характера Л. Войтоловскому» (114). «Можно было ждать,– отреагировал Луначарский на сокровенно-народную «интеграцию» писателя,– что с победой рабочего класса его любимый автор, Горький, окажется как бы в главном штабе Коммунистической партии, окажется ее виртуозным трубачом... И ничего подобного не произошло» (115).
Как же не произошло? Припомним, что Горький и в первую голову именно Горький явился организатором новой культуры и аккумулятором самых животрепещущих художественных идей, создателем первых произведений, сделавших честь советской литературе, и, как было замечено, «собирателем» героя, показавшего, что коренные социальные перемены обусловливались в России всем ходом жизни, шли из ее первородных глубин. «В... Петербурге героизма, голода, эпидемий, молчания,– читаем, к примеру, в книге К. Федина «Горький среди нас»,– находился один человек, который как будто стоял особняком, но на самом деле был средоточием движения, начинавшего тогда свой рост. Человек этот был Горький».
Неужели Луначарский просмотрел все эти факторы? Неужели не придал значения тем страницам из горьковской «биографии века», где писатель с «документами в руках» доказал революционно-созидательный талант русского человека, которого «дешево не купишь, пустяками не соблазнишь»? Неужели прошел мимо «замешанных на будущем» народных «свойств», воплощенных в центральных характерах очерков о Льве Толстом, В. Короленко, М. Вилонове? Нет, во всем Луначарский разобрался и ничего не пропустил. Однако ему показалось «инерционным» и пристрастным горьковское «шаманское» восприятие общерусского нравственного и гуманистического начала, и гимн великому классическому искусству, сложившийся у писателя в год революции: «Гигант Пушкин – величайшая гордость наша...», он расценил как классово недифференцированный, изобилующий социальными и национальными «вмятинами».
Луначарский явился «мостом», соединяющим Горького с партией, с народом, к такому заключению пришли Н. Трифонов, П. Бугаенко и некоторые другие исследователи, выявлявшие роль первого наркома в творческой судьбе великого писателя. Прозвучало, прямо скажем, не очень складно, но так уж выразились ревнители основоположника советской критики, уподобившие его усилия по «освобождению» Горького от «всесословной растворенности» и «национального староверчества» не взаимопроникающим контактам, а «мосту», переброшенному в одну сторону. Только был ли он, этот «мост», действительно соединяющим? Или под воздействием определенных обстоятельств превращался порой в разъединяющий, дезориентирующий?