Я все еще был взволнован, но соприкосновение с водой вернуло мне некоторое самообладание. Кроме того, — хотя я не хотел себе в этом сознаваться, — я чувствовал, как во мне быстро нарастало безграничное любопытство. В эту минуту, если бы мне вдруг предложили отвезти меня обратно на дорогу белой равнины, у Ших-Салы, я, наверное, ответил бы отказом. Я почти не сомневаюсь в этом.
Я пытался пристыдить себя за это любопытство. И подумал о Майфе.
«Он тоже шел по этому коридору. А теперь он — там, в красном мраморном зале».
Но я не успел углубиться в это воспоминание. Совершенно неожиданно, словно на меня налетел болид, что-то сильно меня толкнуло и опрокинуло на землю. В проходе было темно. Я ничего не видел. До меня донесся лишь чей-то насмешливый вой.
Белый туарег отскочил в сторону, плотно прижавшись спиной к стене.
— Ну, вот, — пробормотал я, поднимаясь на ноги.Опять начинается чертовщина!
Мы продолжали наш путь. Вскоре коридор стал» светлеть, озаряясь постепенно каким-то сиянием, исходившим на этот раз не из размещенных в проходе розовых светильников.
Мы дошли, таким образом, до высокого бронзового входа в виде ворот, покрытого сверху донизу ажурной резьбой, которая ярко просвечивала и напоминала странное кружево. До меня донеслись чистые звуки колокольчика.
Обе половинки двери отворились. Туарег, оставшийся в коридоре, закрыл их за мной.
Машинально я сделал несколько шагов и пошел, было, вперед, как вдруг остановился, словно вкопанный, защищая глаза рукой.
Я был ослеплен внезапно открывшимся передо мной широким лазурным просветом.
В продолжение нескольких часов я не выходил из полумрака и отвык от яркого дйевного света. Теперь же широкими волнами он лился мне навстречу с одной стороны обширного зала.
Последний находился в нижней части горы, изрезанной проходами и галлереями не хуже египетской пирамиды.
Будучи расположен на одном уровне с садом, который я видел утром с балкона библиотеки, он казался его продолжением. Переход почти не чувствовался: если под высокими пальмами сада были разостланы ковры, то в лесу колонн, поддерживавших своды зала, порхали птицы.
Вся часть зала, которая не находилась под непосредственным действием светового потока, лившегося прямо из оазиса, тонула вследствие резкого контраста в полумраке.
Солнце, медленно угасавшее за горой, скрашивало в розовый цвет гравий садовых дорожек и в кроваво-красный — перья священного фламинго, стоявшего, подняв одну ногу, на краю маленького озера, сверкавшего, как темно-алый сапфир.
Вдруг, еще раз, я полетел на землю. Какая-то масса внезапно обрушилась на мои плечи. Я почувствовал на своей шее чье-то теплое шелковистое прикосновение, а на затылке — горячее дыхание какого-то живого существа. В то же мгновение повторился насмешливый вой, уже раз смутивший меня в коридоре.
Сильным движением всего тела, я освободился от навалившейся на меня тяжести, нанеся, вместе с тем, наудачу могучий удар кулаком в сторону противника. Снова раздался вой, но на этот раз болезненный и гневный.
В ответ на него до меня донесся громкий и продолжительный смех. Вне себя от ярости, я выпрямился во весь рост, отыскивая глазами наглеца с намерением учинить над ним жестокую расправу. Но в ту же секунду мой взор застыл и остался неподвижным.
Я увидел Антинею…
В наиболее темной части зала, под отдельным сводом, искусно и необыкновенно ярко освещенным мальвовым светом двенадцати громадных широких окон, на груде пестрых подушек и драгоценнейших персидских ковров белого цвета, — полулежали четыре женщины.
В трех из них я признал представительниц, туарегского племени, блиставших бесподобной и строгой красотой и одетых в великолепные, окаймленные золотым шитьем, блузы из белого шелка. Четвертая, самая молодая из них, необычайно смуглая, почти что негритянка, была в платье из красного шелка, резко оттенявшего темный цвет ее лица, рук и обнаженных ног. Все четыре женищны окружали гору белоснежных ковров, прикрытых шкурой гигантского льва, а на ней, опираясь на локоть, возлежала Антинея…
Антинея!.. Каждый раз, когда я видел ее вновь, я спрашивал себя, хорошо ли я разглядел ее в этот первый, миг, когда меня охватило такое волнение, — ибо с каждым разом я находил ее все прекраснее… Все прекраснее! Жалкое слово, жалкий язык! Но кто виноват в его бедности: сам ли он или те, которые профанируют это слово?