На даче ночевала, догадался я. И не одна.
С большим, очень большим трудом — «мы с тобой никогда не расстанемся, мы с тобой на даче останемся» — стряхнул я наваждение и, облизав пересохшие от волнения губы, выдавил из себя:
— Мы с ним договаривались. С Семёном Аркадьевичем.
Незнакомка подняла на меня глаза.
— Вместо себя он меня прислал. Сказал, приедет сыщик, жди.
Я молчал, ждал объяснений. И ещё тонул. В глазах её огромных небесно-голубых тонул.
— Он трус, — сказала она с пугающей откровенностью и повторила: — Он трус.
Будто приговор вынесла. Жестокий, окончательный и не подлежащий обжалованию.
— А вы… — начал было я.
Она показала ключ.
— А я не боюсь.
— Я хотел спросить, кто вы.
— Инесса Верхозина, — представилась она.
Освежив в голове список, который давеча предоставил мне господин Холобыстин, я определился: «Верхозина Инесса Романовна, завотделом прозы».
Тем временем она уверенным движением вогнала ключ в замок. Провернула, толкнула тугую дверь плечом и, когда петли пропели «O sole mio», пригласила:
— Входите.
Я остановился на пороге и первым делом проверил наличие гиблых эманаций.
Ничего такого не почувствовал.
Вошёл и осмотрелся.
Увиденное поразило меня. Ещё бы. Разбитые столы, за которыми сменилось ни одно поколение эмэнэсов, расшатанные стулья от разных гарнитуров, два перекошенных, заваленных серо-буро-малиновыми папками, шкафа, сваленные в угол пульманы-инвалиды, а ещё допотопного вида персональные электронно-вычислительные машины фирмы IBM, дешёвые корзины для бумажного мусора, лампы дневного света с пожелтевшими, местами треснутыми плафонами и чахлый столетник в жестяной банке из-под томатной пасты на подоконнике — вся это убогая обстановка как-то не очень сочеталась с представительным образом господина Холобыстина. Тут поневоле удивишься.
Бедность — не порок, подумалось мне, но тут не бедность, а нищета. Причём, нищета вопиющая.
Неторопливо, словно кот, впервые попавший в незнакомое помещение, я прошагал через всю комнату и остановился возле окна. Глянул сквозь заляпанное стекло вниз, во двор, и какое-то время наблюдал, как работяги сгружают с машины огромную катушку с силовым кабелем, потом обернулся к госпоже Верхозиной.
Сообразив, что испытываю страшную неловкость, она помогла мне. Обняла себя за плечи, будто озябла, и сказала:
— Не понимаю, зачем наш старый сатир всё это затеял, тем не менее, готова ответить на ваши вопросы.
Она сумела вложить интонацией в эту фразу столько всякого, что стало понятно: у них с господином Холобыстиным давняя и весьма сложная история отношений. Возможно, любовь-морковь, докатившаяся до взаимной ненависти, до «убил бы — так люблю», до «зацеловал бы до смерти». А быть может, многолетняя вражда, вызванная перманентной борьбой за трон. Или серьёзные творческие разногласия. Или ещё что-нибудь. Вариантов тут множество, люди на этот счёт большие выдумщики.
Кажется, женщина на нерве, подумал я. Пока не передумала, надо начинать.
И собравшись с духом, спросил для затравки:
— Вы, Инесса Романовна, сказали, что Семён Аркадьевич боится. А чего он, по-вашему, боится?
Она пожала плечами.
— Чудит, как никогда не чудил. Несёт жалкую чушь о каком-то проклятии.
— А вы, надо полагать, ни в какие проклятия не верите?
— Ай, бросьте, я взрослый и здоровый на голову человек.
— Но…
Она не дала мне досказать.
— Одна переборщила с пилюлями, другая в опасном месте дорогу перебегала. Страшно, горько, больно, несправедливо наконец, только причём тут мистика? Судьба. Помните, какими словами Пушкин заканчивает поэму «Цыганы»?
Я помнил, но ответить не успел, она сама процитировала:
— И от судеб защиты нет.
На самом деле у Пушкина так: «И всюду страсти роковые и от судеб защиты нет», но я не стал спорить. Ума хватило. Вместо этого спросил:
— А третий?
— Третий? — не поняла Инесса.
— Дизайнер ваш, компьютерщик, Контсантин Звягельский. Что вы про него скажете? Случайно из окна выпал?
— Костик — нет, — с горечью сказала она. — Костик — на моих глазах. Бедный, бедный мальчик. Не представляю, что на него такое нашло? Стоял у окна, курил и вдруг…
Сочувственно покивав, я спросил: