Передо мной стала неразрешимая нравственная задача, которую я и сейчас не смог бы никак решить. К тому же, уже зная себя, я предвидел и самое страшное, что может случиться. Я, допустим, напишу сценарий, а он не захочет его снимать, и тут уже вступит в силу моя профессиональная режиссерская гнусность. Меня от Есенина уже будет не оторвать, я откажусь переделывать то, что мне нравится. Упрусь: «Тогда, Сергей Павлович, вы снимайте какой-нибудь свой фильм про Есенина, а я уж буду снимать свой! У каждого свой Есенин, такой, как ему видится».
И все это при том, что на Урусевского с тринадцати лет я молился. Что не было и не могло быть в мире для меня красивее этого человека, включая и Леонардо да Винчи, и Врубеля с их автопортретов. Он их всех в моем сознании перекрывал по красоте, по шарму, изяществу, артистизму.
Для меня «Человек с киноаппаратом» Дзиги Вертова — чистой воды идеологическая схема, холодная эстетская выдумка рядом с живыми кадрами Урусевского, снимающего в тайге «Неотправленное письмо», да даже просто рядом с его фотографиями. Сколько в них, в этих фотографиях, подлинного человеческого обаяния! Удачную консервную банку — камеру «Конвас-автомат» он превратил в инструмент редкого художественного совершенства. Я боготворил все, с Урусевским связанное. Дизайн «Конвас-автомата» казался мне самым восхитительным в мире, потому что эту камеру держали руки Урусевского. А уж когда его, в кепке и ватнике, заматывали в асбест, оставляли одного только с этой камерой среди горящего леса — какие уж тут подберешь слова! Какой там «Человек с киноаппаратом» — легенда о кино?!
В Лос-Анджелесе когда*то было около десяти миллионов жителей. И каждый из этих десяти миллионов, кем бы он ни работал — официантом в ресторане или бензозаправщиком, мечтал лишь о том, чтобы его увидел продюсер и пригласил наконец сняться или хотя бы даже возить тележку на студии. Потому что кино, помимо всего остального, — и величайший миф века. Миф о волшебно преображенной в судьбу вялотекущей жизни.
Самым красивым человеком в этой мифологеме был для меня Сергей Павлович Урусевский. Потом, правда, после «8 7?», с ним сравнялся и Феллини, а после «Американской ночи» — Трюффо. Но первая мифологическая звезда кино открылась мне, когда я увидел вгиковскую двухчастевку «Конвас-автомат», которую снял Игорь Богданов, запечатлевшую Урусевского на съемках «Неотправленного письма». И вот этого своего мифологического бога я должен был почему*то низвергать и топтать.
Грань между светским, радушным московским домом, между атмосферой монмартровского кафе и пыточной абвера, в доме Урусевских была как бы совсем неуловима. Потом Смоктуновский подтвердил мне правильность моих наблюдений: «Ангелы! Два ангела! И вдруг ты с удивлением замечаешь, как эти два ангела уже жгут что*то каленым железом у тебя на груди. Ш-ш-ш, и тут же пахнет паленой кашей. Причем идет это ни в коем случае не от дурного характера или порочной натуры, но просто от того, что Сергей Павлович — художник, а Белла Мироновна — цепной пес при этом художнике, готовый отгрызть любому любую часть тела, мешающую воплощению замыслов».
В работе Урусевский, как я потом узнал, был страшным иезуитом. В тот день он мне сказал:
— Эти странички — очень хорошие странички; хотите, оставьте их у меня, хотите — заберите, вообще — хоть сожгите. Это очень интересный набросок, но пока всего лишь первый набросок того, что потом мы сделаем совсем наоборот. И очень вас прошу, помните: фильм должен быть как песня.
— Какая песня?
— Как песня…
— Ну, песни разные бывают. Есть «Широка страна моя родная!», есть «Эх, дубинушка, ухнем»…
— Любая песня — это песня. Наш фильм должен быть как песня…
— Сергей Павлович, мне трудно это понять, мне*то как раз кажется, что если мы хотим сделать фильм как песню, то все, связанное с песенным напевом, песенным ладом, нужно задушить именно сейчас.
— Ничего душить пока не надо. Когда будет надо — я скажу. Вы сейчас поезжайте домой. Вы на чем едете? — Я почувствовал, что идею Болшева с писанием моих портретов на виду прогуливающихся Райзмана и Юткевича он уже отставил, все это тихо, мирно перенеся на более отдаленные времена.