«Бога ради, — попросил он, — оставим разговор о плеваках».
Он намеревался отплыть в Англию 8 декабря. И майор Понд, с глазами влажными от слез коммерческого восторга за стеклами очков, уговаривал его задержаться. «Не пообещай он своей больной жене провести Рождество дома, — печалился впоследствии майор Понд в печати, — он мог бы остаться еще на сезон и вернуться домой с приличным состоянием в долларах». И хотя майор не считал красноречие Конан Дойла таким уж цветистым, но «было что-то в нем такое, что очаровывало всякого, кто с ним встречался. Если бы он возвратился на сотню вечеров, я бы обеспечил ему больший заработок, чем любому англичанину».
Честный импресарио, он не мог бы сказать ничего лучше.
В Нью-Йорке, как раз накануне отъезда, Конан Дойл узнал о смерти Льюиса Стивенсона на Самоа. Хотя он никогда не встречался со Стивенсоном, известие это воспринял как личную утрату. Ведь Стивенсон, чьими книгами он восхищался, был в свою очередь его поклонником, и они долгое время переписывались. Теперь этот немощный рыцарь ушел из жизни; Туситала[20] не расскажет больше ни одной своей истории. Немощный, да, — немощный инвалид. Как Туи.
И вновь прозвучал свисток парохода. Кьюнардская [21] «Этрурия» проплыла мимо статуи Свободы. После напряжения последнего времени он чувствовал себя теперь усталым и подавленным. Но вскоре, сначала еще в Лондоне, а там — и в Давосе, узнал он, что Туи становится все лучше. И в Альпах, на исходе года, он с новым рвением вернулся к подвигам героя — неиссякаемому источнику остроумия.
Словом, к подвигам бригадира Жерара.
ГЛАВА VIII
ИЗГНАНИЕ:
СОЛДАТЫ БОНИ — И ДЕРВИШИ
Наш герой стоит рядом с императором Наполеоном и маршалом Ланном в кромешной тьме на балконе, глядящем на Дунай. На том берегу за разлившейся на добрую милю и вздувшейся грохочущими бурунами рекой горят огни австрийских бивуаков. Кто-то, невзирая на бурю и дождь, должен проникнуть туда и привести языка, чтобы понять, где находится корпус генерала Хиллера.
Даже нашего героя (музыканты, темп!) прошибает холодный пот. И даже Наполеон не может приказать — он лишь высказывает пожелание. Но наш герой преисполняется гордости и жажды славы. Он понимает, что из стопятидесятитысячной армии с двадцатью пятью тысячами императорской гвардии он один избран для дела, требующего столько же находчивости, сколько отваги. [22]
«„Я пойду, сир, — выкрикнул я без колебания. — Я пойду, и, если я погибну, Ваше высочество не оставит заботами мою матушку“. Император потянул меня за ухо в знак расположения».
Читателям простительно ошибиться, приписывая этот пассаж нашему галантному приятелю Этьену Жерару, полковнику конфланских гусар, кумиру женщин, лучшему клинку шести бригад легкой кавалерии — потешному и героическому в одно и то же время.
Но это не Жерар. И вообще не художественная проза. Эпизод почерпнут из подлинных мемуаров барона Марбо, который в описываемое им время был капитаном наполеоновской армии. Стоит еще упомянуть, что Марбо перебрался-таки на вражеский берег и привел не одного, а сразу трех пленных и что Наполеон снова потянул его за ухо и произвел в майоры. Это одно из самых невинных приключений в книге, которую, не подтверди современники их достоверности, впору было принять за романтические бредни. И если мы все-таки не можем поверить во все подвиги, которые Марбо, по его словам, совершил, одно знакомство с такой личностью все искупает.
По другую сторону Ла-Манша никогда не могли и не могут понять по сей день бравады и позерства в поступках, мыслях и речах многих из самых серьезных — после Наполеона — противников. Этим во многом объясняется впечатление от книги. Когда Конан Дойл избрал Марбо прообразом бригадира, особый комический эффект достигался тем, что ветреность француза контрастировала с тяжеловесным, неповоротливым английским языком.
Читая французские военные мемуары, Конан Дойл был поражен тем, что именно бахвальство их авторов «возрождало самый дух рыцарства. Лучшего рыцаря, чем Марбо, не сыскать».
В этом-то вся суть. Если рассматривать поступки бригадира Жерара, не принимая в расчет тона повествования, он представляется средневековым паладином не хуже какого-нибудь Дюгесклена. Но его наивное хвастовство, бесхитростность, твердая убежденность в том, что каждая женщина от него без ума, — вот что заставляет читателя покатываться со смеха. И все же он неизменно верен благородным влечениям сердца. Распушив бакенбарды и подкручивая усы на манер Маренго, он как живой сходит со страниц книги.