— Мистер Кейтон и мой кузен приезжали на вакации. Почему меня должен огорчать их отъезд?
— Потому что мне показалось, что мистер Кейтон пользуется твоим расположением.
— Это неправда.
— Ты пытаешься обмануть меня, моя девочка?
— Нет, леди Джейн. Мистер Кейтон… не воспользовался моим расположением.
— Ах, вот как? — Лицо леди Джейн помрачнело. — Но факт расположения ты не отрицаешь?
Мисс Эбигейл поняла, что должна объяснить свое отношение к мистеру Кейтону так, чтобы у тётки не осталось сомнений.
— Обстоятельства сложились таким образом, тётя, что этот факт, даже если допустить, что он имел место, сегодня не имеет ничего — ни места, ни значения… — Эбигейл казалось, что она абсолютно правдива. Понятие лжи связано с намеренной ложью, но можно солгать, будучи вполне уверенным в истинности сказанного, ведь главное препятствие познания истины есть не ложь, а подобие истины.
— Ты разочарована в нём?
— Я не говорила, что была очарована.
— Он пренебрёг тобой?
— Едва ли мистер Кейтон понимал, что может это сделать.
— Стало быть, вы не объяснялись, и он покинул Бат, даже не зная, что ты…
— Я не говорила, что была очарована, — повторила Эбигейл.
— Стало быть, он ни о чём не догадался?
Разговор становился мучительным для Эбигейл.
— Нет, тётя. Он знает. Но едва ли это что-то меняет.
Леди Джейн нахмурилась. Ей показалось, что она или ничего не поняла, или — поняла слишком много.
Глава 25. «Где страсть, там нет места любви. Искорените прежде эти злые древа страстей — и на месте их произрастет древо, дающее плод любви. Древо же это — Он, Бог-Любовь…»
…Да, он и в самом деле урод. Диагноз Ренна был правильным.
Кейтон чувствовал, что заболевает. Спустя месяц после отъезда из Бата в нём поселилась тихая саднящая боль и сонная пустота. Иногда они перемежались, иногда он словно забывал себя. Его сковывало странное отчаяние — знак согласия с навалившейся бедой, постоянно возвращающийся кошмар несбыточной надежды. Лишиться надежды ещё не значит отчаяться. Отчаяние не есть отрицание надежды. Отчаяние — не безнадежность, это пустота…
Работал он до изнеможения, просто чтобы уйти от горестных сожалений. Но не получалось, они то и дело наплывали, Энселм совсем истерзал себя. Он уже не делал попыток заговорить с Ренном, что-то объяснить, ибо всё понял сам. Спокойно назвав себя выродком, столь же спокойно вынес себе приговор. Краденый поросёнок в ушах визжит. Guilty conscience needs no accuser…
Но тётка, умная бестия, предусмотрела возможность этих путей и пресекла их ему. Да он и сам понимал, что пуля исключалась.
Это убило бы отца. Нельзя.
Мистер Роуэн был прав. «Все, что нам доводится испытывать в этой жизни — это или кара за наши же грехи и глупости, коей надо смиренно покоряться, или же испытание, кое надо выдерживать с честью… В тебе мало смирения и мало выдержки…» Да, это было верно. А значит, оставался только один путь. Он поднялся в гордыне бесовской на вершину низости. Предстояло спуститься вниз — к подножьям, низинам вершин духа — и оттуда ползти вверх — к самоуважению, к аристократии духа. Его всегда пленяло запутанное зло, влекла неясность и мутность, нарушение всех границ, он чувствовал странный искус бездны. При бессонных просветлениях понимал, что терял свою личность, но надеялся обрести наслаждение, самоутвердиться, усилиться. И что же?
Плебейство духа стоило ему потери любви, но обретений на этом пути не было.
Некоторое время Кейтон ненавидел себя, но потом заметил, что ненависть исчезла. На смену ей пришли вялое презрение к себе, апатичное пренебрежение своими нуждами и сонная летаргия. Его лакей Эмерсон заметил, что господин почти ничего не ест и ходит в одном и том же пуловере неделями. Он зримо похудел и походил на призрак. Потом пришло новое искушение — мерзейшее и томящее. Едва он забывался сном — перед ним вставал образ Эбигейл. Её обнаженное тело согревалось в его объятьях, он целовал её грудь, касался губами запястий, трепетал от неги, сливался с ней, был счастлив и безмятежен, тих и странно умиротворен, всегда молчал, смущение сковывало его, но в этом смущенном молчании было всё красноречие любви. Это были совсем не те блудные отроческие сновидения, что томили его в Вестминстере, искажали и перекашивали душу, открывая неведомую ранее область чувств сладких и запретных, и не те похотливые дьявольские сны, что пришли им на смену позже, когда он перешагнул через стыд и отвращение, разменял чистоту на связи, заставлявшие его брезгливо морщиться. Но странная чистота и юношеская забытая уже робость, проступавшие в этих новых снах, трепет почти поэтический, die selige Sehensucht, — только болезненно усугубляли и растравляли боль потери, скорбь от собственной безумной слепоты и глупости, пробуждали тщетные сожаления о содеянном. Просыпаясь, он выл, содрогаясь всем телом, рвал наволочки, до крови кусая губы, чтобы не закричать. Что за дьявол глумился над ним? Теперь он боялся сновидений едва ли не больше бессонных ночей.