Кейтона хватило на понимание необходимости снять с себя насквозь промокшую одежду, он натянул поверх голого тела домашний халат, почти подполз к камину, осторожно, не чувствуя прикосновения древесных поленьев к ослабевшим пальцам, подложил их в пламя. Он понимал, что скоро, совсем скоро в нём растворится эта благая тишина от мыслей, ему придётся понять, осмыслить и постичь что-то страшное, пугающее и кошмарное в своей боли и безысходности, и всеми силами ослабевшего духа отталкивал, отодвигал, оттягивал эту минуту — минуту, когда проклятый разум вступит в свои права и произнесёт свой смертный, не подлежащий обжалованию, приговор.
Тётка, заглянувшая в его гостиную, тяжёлым взглядом остановилась на его скорченной позе и босых ногах, а заметив помертвевшее лицо племянника, на миг исчезла, вновь появившись на пороге с компаньонкой, которая принесла непочатую бутылку вина леди Блэквуд, ту, что напомнила ему малагу. Энселм встал, резко покачнувшись, однако, сохранил равновесие. Пил жадно, бокал за бокалом, коих в бутылке оказалось четыре. Леди Эмили, понимая, что её племянник не будет без веской причины сидеть босоногим на ковре, полупомешанным взглядом озирая пламя камина, поняла и другое: потрясение щенка было столь очевидным, что говорить с ним было бессмысленно.
Сам Энселм понимал только то, что ничего не хотел понимать. Кальдероновские фразы цеплялись в его пьянеющем сознании за шекспировские, их сменяли другие, авторство коих было туманно и терялось где-то в анналах памяти… Да, «умереть, забыться, видеть сны», «поток времен, Харонова ладья, неси в Аид…», «спокойный вечный сон, блаженство без желаний — для всех, чей груз скорбей и бедствий неподъемен, когда земля потерь и похорон вновь алчет жертвы…», «… мы созданы из вещества того же, что наши сны, и сном окружена вся наша маленькая жизнь….» Потом пришла желанная темнота…Очнулся Кейтон от пьяного сна на рассвете, трезвый, как трикраты вымытый бокал. Он сумел выторговать у забвения и безмыслия безумно много — целую ночь беспамятства, но этим и исчерпал отпущенный ему лимит. Забвение — высшая форма свободы, обезболивание памяти, тайна вечности, и теперь она уходила, просачивалась меж пальцев водяными струями, просыпаясь тонким песком в часах… Разум, почитаемый и боготворимый им, теперь возвращался в страшном чёрном капюшоне палача, поверх которого звенели шутовские бубенчики. Спасения не было.
Кейтон начал думать.
Признание в любви от женщины само по себе было невозможностью. Говорить о любви — право мужчины. Признание мисс Сомервилл, умной красавицы, — было удвоенной невозможностью. Но признание в любви ему — уроду, — было невозможностью утроенной, и даже — возведенной в бесконечно высокую степень. Его не могли полюбить. Это не могло быть правдой. Прочувствованная чуть не с отрочества безжалостная данность уродства зеленой плесенью расползлась в нём, слилась с ним, и она не могла быть ложью. Зеркала не лгут.
Но и боль… Боль тоже не лжёт. А его грудь искромсало, словно сабельными ударами. Эта боль не лгала. А значит, всё правда. Он поверил её словам, это он помнил, потому-то душу и перекосило этой саднящей мукой. Он поверил. Да. Хотя мысль, что всё то время, когда он блудил, томился вялой скукой, злился на глупые выпады вздорной дурехи, убивал время, напивался и оплачивал подлости приятеля, он… был любим — казалось фантасмагорией, но он безоговорочно, беспрекословно, незыблемо и несокрушимо поверил услышанному.
Но, если он верил её любви и признанию в ней, — как он мог сам ничего не видеть? Как мог не заметить её любви? Он невидящим взглядом смотрел в пустоту. «…Здесь говорится об искусительной возможности вернуть время, прожить его заново… Герой — мудрец и книжник Фауст, считает, что прожил жизнь впустую, но свою новую, данную дьяволом молодость тратит как последний глупец — на разврат, на пустые интриги, на придворные аферы, на путешествия за химерой и блуждания по краям фантасмагорий, он губит души, ищет прекрасную Елену и пытается отнять у моря клочок затопляемой приливом суши…»
Это были первые её слова, первые, которые он услышал… О, какая подлинно дьявольская ирония… Сколько бы он дал сейчас за искусительную возможность вернуть время, повернуть его вспять?