Арифметика любви - страница 93
Стоял с раскрытой телеграммой в руках. Смотрел на наклеенную полоску слов. Обернул — да, мне. Очевидно, надо ответить? Куда? Это из Рима. Да вот адрес отеля, — мой же, где я всегда останавливаюсь.
Но соображалось плохо. «Mother goes England…». Не показать ли Кларе?
Тотчас решил, что не покажу. Пойду в город сам и отвечу. Когда я буду в Риме? Через неделю? Раньше? А Сиракузы, Палермо? Ну, можно и без Сиракуз. В Палермо день; ночь до Неаполя… Через пять дней я могу быть в Риме.
УЛЫБКА
Небесная чаша была не лазурная, а густо-сиреневая от зноя и от желтизны холмистой равнины. Почти в середине сиреневого свода стояло солнце. Оно казалось прорывом в какой-то невозможный мир, откуда на землю лились огненные лучи.
По дороге, меж нив желтой пшеницы, шли странники. Дорога вилась по холмам, от нижнего селения к тому, что направо, на холме. Видно было далеко и широко, все — в сверкающем зное.
Странники, в желтовато-серых одеждах, с затененными покровами лицами, шли медленно. Они шли вместе, а поодаль за ними следовала женщина.
Шли они давно, давно шла и женщина. Думала, может быть, что они ее не замечают, но все шла, держась вдали. У странников не было ни посохов, ни мешков. Только один нес под складками своей желтой одежды что-то громоздкое, с острыми углами.
Там, где дорога круто подымалась вверх, стояли у дороги три серых, короткотенных дерева. Под ними — горячие белые камни.
— Учитель, отдохнем здесь! — сказал один из странников, подымая покрывало. Он был стар, сед, лыс. Над добрыми бледными глазами удивленно круглились брови, собирая в складки лоб.
— Скоро ты устаешь, Яков! — начал быстро возражать другой, в желтом, что нес ящик под одеждой, но замолчал, потому что и третий путник, безбородый, нежноликий мальчик, тоже сбросил покров с головы, а Тот, кого они называли Учителем, подойдя к одному из белых камней у дерева, сел. Нежноликий мальчик опустился у ног Его, на землю. Сели кругом и другие. От тяжести зноя была тишина.
— И что эта женщина все идет за нами? — сказал вдруг один из путников, остробородый, быстрый в движениях. Приложив ладонь ко лбу, он с любопытством глядел на дорогу. — И не больная. Давно идет. Чего ей нужно?
— Лучше бы женщины сидели дома за пряжей и думали, как бед-пьщ помогать, — недовольно сказал человек с ящиком, но тоже стал «Усматриваться в женщину, обернув к ней лицо.
Лицо у него было молодое, темное; черные волосы, слабо завиваясь, падали на лоб, мягкая бородка чуть курчавилась. Глаза были похожи на небо, но бессветное, и, казалось, человек с таким лицом не может улыбаться. Он и не улыбался никогда. Весь темный был, темный и яркий, в почти яркой желтой одежде.
А женщина все приближалась. Близко, впрочем, не подошла, остановилась у последнего дерева и стояла молча, прислонясь к стволу головой.
Некоторое время молчали и путники. Наконец, остробородый, которому уж не сиделось на месте от любопытства, проговорил:
— Тебе, милая, нужно что-нибудь? Идешь и идешь за нами… Откуда ты? Чья?
Женщина отделилась от дерева и тихо, нерешительно и невнятно произнесла:
— Я… к Учителю вашему… Я оттуда… — она махнула рукой на восток. — Мои родители… — он знает! — вдруг неожиданно и гневно указала она на черного…
— Так ты ее знаешь? — добродушно рассмеялся любопытный, обернувшись к черному. Но тот молчал и не шевелился.
— Мне надо говорить с вашим Учителем, — настойчиво повторила девушка и откинула покрывало. Она была очень молода, лет пятнадцати, с узким, золотисто-смуглым лицом и огромными гневными глазами.
— Не знаешь, чего просишь, — покачал головой любопытный. — Иди домой. Нельзя тебе говорить с Учителем.
— Иди, иди домой, — сказал и Яков, утирая лысину. А двое — длинноволосый и курчавый, зоркий — стали подыматься, и длинноволосый прибавил: «Нехорошо это. Иди».
Девушка испугалась и почти вскрикнула:
— Мне надо… Мне надо сказать Учителю…
Ученики заговорили все сразу, но в эту минуту Учитель сделал тихое движение рукой, и они, удивившись, что Он хочет выслушать девушку, замолкли.
Она вдруг опять оробела, сжала губы и в первый раз подняла взор на Того, за Кем так долго шла. У него были глаза, похожие на небо, но светлее неба, почти солнечные. Казалось, он никогда не улыбается. Но порою Он улыбался. Только Его улыбка была такой невозможной, радостной радостью, что видевшие ее не верили потом, что видели, забывали, что видели. Каждый раз она была и первою, и последнею, и бывшей — и небывшей, и не оставалось слов для воспоминания. Теперь Он смотрел и не улыбался, сидел весь светлый, но не яркий, а тихий, и одежда у Него была светлее, чем у других, — почти совсем белая.