Мы условились, что я приду вечером: у Франца нынче день работы. Право, и он, как я, не думает сегодня ни о чем!
А я пока решил слазить на Monte Venere. Гора не гора — острая серая скала, как раз над виллой Pax. Наверху — крошечное селенье и старенький монастырь.
Забавная эта гора — Венеры. Как все забавно и мило в Бестре, теплой, пахучей, бело-голубой. Издревле свободны ее граждане, старые и юные. Всем это известно, известны и старые ее привычки, обычаи мирной жизни. Но юность буйна, а добрый порядок нужен. И carabinieri [44] (их целая пара) за ним все же следят. Смуглые юноши, от Восточных ли, от Западных ли ворот, если черту порядка, бывает, переступят, — посылаются, с отеческим наставлением, в ссылку: ненадолго, и недалеко, всего-то на гору Венеры, в старый монастырь. Не строгий, ну а все же юноши этого не любят и ведут себя, большей частью, добропорядочно.
Мне у Венеры понравилось. Тишина какая! У монахов пряники винные. А ссыльных не случилось.
Вечером у Франца… давно нам не было так весело. Мы болтали глупости, хохотали, шутили с Пеппо, с Нино; они тоже разошлись, как никогда. Только Джиованне держался в стороне. Самый красивый! Нет, Нино тоже очень хорош. Из райского сада несло такими благоуханьями, что голова тихо кружилась и опять это тихое, безвольное блаженство… Под конец уж и говорить не хотелось: так сладостно блаженное томление.
Месяц давно закатился; ночь, как чернила, как тушь китайская; в двух шагах не видел я ни Франца, ни его кресла. Но я чувствовал Франца. Его и себя вместе чувствовал — в одном, а что это «одно» было — неизвестно; что-то вроде томительного счастья.
Пробили далекие городские часы.
— Как поздно, — сказал я, но не двинулся.
— Подожди. По нижней тропинке дойдешь в пять минут.
— Нет. Слишком темно.
— Тебя проводит… Джиованне. Нет, Нино. Нино, возьми фонарь. Легкая тень метнулась по веранде. Мерцающий огонек зажегся, осветил на секунду кресло, глицинии, бледные черты Франца…
— Ecco, signore[45].
Мы с Нино на крутой скользкой тропе. Налево — скала, выше — полуразрушенные стены города. А направо — черное ничего: однако оно чувствуется громадным и пустым. Только густые запахи его наполняют, но я уж, кажется, перестаю их слышать.
Моя рука лежит на узком плече Нино. Я гораздо выше Нино (мы ведь с Францем почти одного роста). Я чувствую худенькое плечо сквозь тонкую ткань рубашки. Качающийся огонь снизу освещает нежное, смуглое лицо, особенно незнакомое в этих теневых неровных лучах. Моя рука скользит, протягивается дальше… она уже на другом плече Нино. Весь он ближе ко мне, совсем близко… Мы еще идем, но все тише. Тише колеблется круг света. Моя рука скользит…
— Signor… Signor… — шепчет Нино.
Я тоже шепчу какие-то простые слова. Наклонившись, ищу его лица, ищу губами его свежих губ.
— Oh, signore… Impos… [46]
Знаю, знаю эти шепоты, это «нет», которое всегда звучит «да, да…».
Но что случилось? Точно чья-то холодная рука ласково отстранила меня от Нино. И я разжал объятия. Прислонился к скале. Неподвижно и бессмысленно глядел, целое долгое мгновенье, на неподвижный теперь огонек фонаря на земле, пока огонек не закачался снова. Шепот Нино я продолжал слышать, но как-то не слушал, не понимал. Кажется, Нино шептал, что мы уже выходим на большую дорогу, что она вот «gia qua»[47] и что «i carabinieri sono adosso… sono adosso…» [48].
Мне было это теперь решительно все равно.
Дома я запер окна, ставни, зажег свечу, присел на постель.
Сердце билось редкими, тяжелыми ударами, словно было оно во мне ужасно большое.
Что случилось? Почему я?.. Нет, Франц не понял бы меня. Да и кто понял бы, если я сам себя не понимаю?
Франц сказал бы, пожав плечами: «Ну да, вы все так… Если б Нино был не «он», а «она»…
Но это неправда! Неправда! В памяти мелькнула далекая история Ранней юности, ницский карнавал, глаза Марсель, — чьи? Кто это, «он» или «она»? Я не знал, я не думал об этом, Марсель была (или оыл) для меня «ты»… Единственное «ты» в мире…
А Нино — прежде всего, и наверно, не «ты». И тогда уж безразлично опять, «он» ли, «она» ли. Потому что Нино тогда — «оно».