Самый проект Собраний, мысль создать эту «встречу», казалась, на первый взгляд, неисполнимой мечтой. Надо помнить, в какое время, при каких условиях, все это происходило.
Тут помогла смешанность, текучесть и разнообразный состав наших частных кружков. В них бывали люди, — без официального положения в духовном ведомстве, — но имеющие соприкосновение с духовными кругами. Мысль Собраний их заинтересовала. Они нащупали почву и указали нам, куда можно обратиться с первыми хлопотами о разрешении (пути официальные, конечно, были заказаны).
8 октября 1901 г. уполномоченные «члены-учредители» отправились по делу открытия «Религиозно-Философских Собраний» в С.-Петербург, к обер-прокурору Святейшего Синода Победоносцеву, а вечером того же дня — посетили Петербургского Митрополита Антония.
«Уполномоченных» было пятеро: Мережковский, Философов, Розанов, Миролюбов и Тернавцев.
С этого дня на разрешение Собраний, — получастных, со строгим выбором, и только для «членов», — можно было питать надежду. Надежда окрылила всех заинтересованных. И тогда именно началось у нас настоящее знакомство с совершенно новым для нас «церковным» миром.
Это воистину были два разных мира. Знакомясь ближе с «новыми» людьми, мы переходили от удивления к удивлению. Даже не о внутренней разности я сейчас говорю, а просто о навыках, обычаях, о самом языке; все было другое, точно совсем другая культура.
Ни происхождение, ни прямая принадлежность к духовному званию («ряса») — не играли тут роли. Человек тогдашнего «церковного мира — неизменно носил на себе отпечаток этого «иного» мира, не похожего на мир наш, обычно интеллигентский, «светский», по выражению церковников.
Были между ними люди своеобразно глубокие, даже тонкие. Они прекрасно понимали идею Рел. — Фил. Собраний, значение «встречи» интеллигенции и Церкви. Другим эта встреча рисовалась просто в виде расширения церковно-проповеднической деятельности, в виде «миссии среди интеллигенции».
Признаться, мы этому толкованию особенно не противоречили: оно могло послужить на пользу разрешения. Только бы разрешили, а там будет видно.
Как «миссию» воспринял будущие Собрания, между прочим, и Скворцов, редактор «Миссионерского Обозрения» — журнала, о существовании которого мы раньше и не подозревали, но который теперь стала выписывать даже… редакция «Мира Искусства».
Скворцов состоял чиновником особых поручений при Победоносцеве и был фигура довольно любопытная. Отчасти комическая, — но достоин он был и не смеха: официальный «миссионер» — он славился своей жестокостью по «обращению» духоборов и всяких «заблудших» в православие. У этого типичного русского «хитрого мужичонки» (не без своеобразного добродушия) имелась, однако, слабость тщеславия. Он стал мечтать о «среде интеллигенции». Зуд «светскости» и перспектива «миссии» уже не среди нижегородских и самарских мужиков-штундистов, а среди петербургской интеллигенции, совершенно увлекла его.
Но, конечно, не Тернавцев, один из самых замечательных людей того времени, мог помышлять о Собраниях как о «миссии». Он даже высказался против такого взгляда на первом же заседании. На Тернав-цеве тоже лежал отпечаток «иного», не нашего мира; в этом смысле и
была и в нем «чуждость»; однако это был человек, наиболее тогда близко стоявший к нашим идеям.
О Тернавцеве, сыгравшем в Собраниях большую роль, нужно сказать особо.
Богослов-эрудит, пламенный православный церковник, он происходил не из духовного звания. Русский по отцу — итальянец по матери; и материнская кровь в нем чувствовалась сразу: так он был ярок. Яркость — главная, кажется, его черта.
Молодой, высокий, плечистый, но легкий, чуть-чуть расхлябанный, — не по-русски, а по-итальянски, — с ленностью в самых живых движениях, чернокудрый и чернобородый — он походил иногда на гигантского ребенка: такие детские бывали у него глаза и такой детский смех. А то чувствуется и хитринка: себе на уме. Помню, как он пришел к нам в первый раз: сидел, большой и робкий, с мягкими концами разлетающегося галстука. Самое замечательное в нем — его талантливость; какое-то общее пыланье и неожиданные переливы огня. Оратор? Собеседник? Рассказчик? Или пророк? И то, и другое, и третье; от пророка было у него очень много, когда вдруг зажигался он заветной какой-нибудь мыслью. Мог и внезапно гаснуть, до следующей минуты подъема. Самый простой рассказ он передавал образно, художественно, нисколько не ища этих образов, — сами приходили. Был ли умен? Трудно сказать. Его талантливость, яркость, его прекрасный русский язык, — тоже не совсем «интеллигентский», — его упрямо-узкая, фанатическая, но глубокая и своеобразная трактовка некоторых идей, — как-то заслоняли вопрос об его уме.