А дни, меж тем, бежали, и вот, снова едет Вадим, по той же дороге, с тем же Грицько и той же Хмарой на пристяжке; только не со станции — а на станцию, к поезду киевскому. Все будто то же, но все переменилось, или перевернулось. Другие запахи, другой свет и пустые, скошенные поля — другие: на них и над ними — тишина.
Вадим молчит, но вовсе не от прежнего «блаженства»: он о нем забыл; а если б припомнил, то ему показалось бы, вероятно, что это было с другим, не с ним, или тогда, — давным-давно, — когда он был «маленьким».
Блаженства нет, но нет ни боли, ни тоски. Что же, пока так, как надо. Дальше — целая жизнь; он о ней не думает. Он ни о чем, вообще, не думает. В нем, как в воздухе этом осеннем, как в опустевших скошенных полях, — простота и тишина.
(Сережа Чагин)
I
…Предчувствую: изменишь облик Ты…
А. Блок
— Как трудно жить, — думал Иван Павлович Чагин, возвращаясь домой.
Жить ему, действительно, было трудно и вовсе не потому, почему трудно другим: внешняя жизнь кое-как сложилась, он имел заработок, небольшой, правда, но работа интеллигентная; вдвоем с сыном Сережей ему было достаточно. И Сережа — мальчик хороший. Нет, главная трудность в том, что Иван Павлович не мог удовлетвориться собственной жизнью: смотрел, как идет жизнь кругом, и ему казалось, что она идет плохо. А помочь нельзя, во всяком случае, не он, Иван Павлович Чагин, этому поможет: не говоря уж ни о чем другом, — уважение к человеческой свободе так в нем было сильно, что он, теперь, даже в резкие споры избегал вступать, предпочитал отдаляться от несогласных и был очень одинок.
Последнее время так случилось, что он видел больше Сережиных товарищей, самую зеленую молодежь. Так как Сережа всем заявлял: «Папа — мой друг», то он, зная, что присутствием не стесняет, часто слушал их разговоры. Мальчики эти и молоденькие девушки ему нравились: одни больше, другие меньше. Но в разговоры сам он не вступал никогда: ведь это все «пореволюционеры»; Иван же Павлович был революционер просто.
Революционер? Пожалуй, сказать это о нем сейчас, — и неверно. Одно верно, что и сейчас он, в глубине, таков же, каким был. А был, в предвоенные годы, одним из хороших русских студентов, честных, со средним умом и с большой совестью. Все это, — особенно безотчетная влюбленность в «свободу», которая, в молодости, походила на влюбленность в «прекрасную даму», или в «далекую принцессу», — привело его, вместе с другими студентами, к партии «социалистов-революционеров». На первых ролях он там не был; возможно, что ему больше подходило бы стать «народником»; но так уж случилось, и он ни о чем не жалел. В душе, с молодости, была у него, должно быть, какая-то крепость и сохранилась, несмотря на все пережитое: октябрь, добровольчество, тяжелое ранение, эвакуация, и, теперь, жизнь в чужой стране. В Турции он женился на сестре милосердия, много старше его. Жена умерла, когда Сереже было 12 лет. С тех-то пор они особенно и
«сдружились»: мальчик вырос на полной свободе; а вот худого не вышло. Серьезный только чересчур, и это уж в натуре.
Все-таки, — «трудно жить», — говорил себе Иван Павлович, взбираясь по лестнице в пятый свой этаж. Хотел бы не повторять этого, — зачем? а повторялось.
Квартира удачная: две маленькие комнатки, а третья большая: в ней-то и собирались Сережины друзья — «по-революционеры».
Сережа был уже дома. Ивану Павловичу показалось, что он как будто задумчив, или озабочен. Темные, разлетающиеся брови сдвинуты, лицо, с которого еще не сошла детскость, но уже энергичное, — бледновато. Иван Павлович все это заметил; ни о чем не спросил, — сам скажет, если захочет.
За обедом (все нужное им с утра готовила приходящая прислуга) Сережа проговорил, немножко вскользь: «А я больше не участвую в «Нашей России». (Это был маленький «пореволюционный» журнальчик.)
— Почему? — спросил Чагин. — Ведь ты ее даже редактировал.
— Так. Не хочется. Пусть Андик редактирует. Или Боря Тайранов. А Лелечка Бер тоже выходит. И другие еще, кое-кто.
Иван Павлович, конечно, знал, что «пореволюционеры» не единое что-нибудь, а делятся на группы, часто между собой не согласные. И скорбел об этом, понимая, что поверх несогласий у них, как у его поколения, среднего (Иван Павлович далеко не стар), тоже есть своя «прекрасная дама», одна у всех, и называется она «Россия».