— А Сережа? Впрочем, он редко… — проговорила Ариша.
— Что он кривляется? На нашем собрании, третьего дня, стал возражать Андику… Против чего вдруг протестует? А еще редактор! Папа, вы читали наш последний номер?
Кружок Бори выпускал крошечный журнальчик в ремингтоне — «Наша Россия». Капитан крякнул.
— Читал, голубчики мои, читал. Эка скверно печатаете.
— Вот еще! Дело в сути. Кабы не Сережкина статья, — развел какие-то сомнения, — так все хорошо, в неопределенности «Нашу Россию» не упрекнете.
— Тэк-с. Одно только: хороша Маша, да не ваша.
— Ваша, что ли, в порядке дня? Сплыла фондаментально! Тетя Надя взмолилась:
— Бросьте вы, ради Христа! Дайте кусок проглотить!
Кусок проглотили, мальчишка унес посуду. Капитан надел очки, развернул газету. Скоро явились какие-то Борины товарищи; он увел их в свою комнатку, крошечную, как чемодан. Но тут подошли нижние Свиридовы, Марья Федотовна сварганила в кухне чай, и все, к удовольствию капитана, собрались в зале, за круглый стол. Ариша не любила этих чаепитий, зная, что, в конце концов, Боря непременно сцепится с капитаном; но сегодня, к чаю, пришла неожиданно Лелечка Бер, а потом и другой редкий гость, единственный из Бориных товарищей, который ей нравился, — Сережа Чагин.
Появление Лелечки, а затем Сережи, прервало на минуту уже разгоравшийся спор. Капитан к Лелечке относился с неодобрением и подозрением: Аринку сбивает.
— Здравствуйте-с. Все докладики читаете? Об интернационалах? Лелечка, не смущаясь, тряхнула рыжеватыми кудрями.
— Читаю-с. А о чем, — придите, послушайте.
Капитан побагровел: «Чтобы я… и здесь довольно наслышаны. По-звольте-с, позвольте…». И спор поднялся с новой силой. Капитан гремел, но Боря, хоть и срывался иногда с голоса, его перекрикивал. Приятели ему посильно вторили, — Андик, заикающийся юноша с маленькой головкой на длинной шее, и не очень юный Арефьев, — только Сережа молчал. Скромный Свиридов, хромой интеллигент из самарских журналистов, поддакивал капитану, но с оговорками, которых никто не слушал. Спор шел, конечно, о России. И так, будто Россия лежала вот тут, на этом самом круглом столе, рядом с пузатым жестяным чайником, и каждая сторона заявляла свои права на нее, свою исключительную любовь к ней, и тащила ее к себе.
«Странно! — думал Сережа, слушая. — Точно нет никаких «сторон»; точно все они и согласны, и в то же время ни один ни с кем…».
У него начиналась мигрень. Боря, тем временем, кричал капитану и Свиридову:
— Она нас и не знает, забыла давно! Вы — остатки! Не сущие обломки бывшего! Оплакивайте его, если угодно, нам дела нет! Мы…
— Кто это — «мы»? — хрипел капитан.
— Борис разумеет новейшее поколение, — вставил Арефьев, плотненький человечек с серым лицом. — Во всех проекциях оно, здешнее, совпадает с тамошним. Заметьте, как быстро последнее национализируется. И нам, отсюда, стоит лишь дать знак… Принятие нашей линии неизбежно…
— Позвольте, — возражал Свиридов, спешно глотая слюну. — Я не вполне согласен с капитаном. Но ваш национализм… Вы забываете, Россия всегда любила свободу… Ее шири, ее просторы…
— Ну, вы еще… просторы… — замахал на него руками капитан, не слушая. Никто не слушал и торопливого, полушепотного разговора тети Нади с Марьей Федотовной. Оне тоже говорили о России: «А помните Кунцево? Весной? Колокольчики?». — «Нет, я Волгу люблю… Для меня, Волга… Никогда здешние не поймут…». — «Да что они пони-мают?…».
— Вы ответьте мне раз навсегда, — гремел, между тем, капитан, — вы какую Россию любите? Какую? Какую?
Андик, заикаясь, тонко, но властно прокричал:
— Россию и-истинную любим! Великую Русь нашу на-нацио-нальную, православную…
Капитан, было, опешил: ведь и он тоже говорил, что любит «великую Русь православную». Но Андик, запнувшись, докончил:
— Русь по-по-революционную! Единую сущую!
Тут произошел бы, вероятно, особый шум, — капитан слова «революция» не выносил ни без приставок, ни с приставками, но в эту минуту Лелечка, спокойным и ясным голосом, произнесла:
— А я никакой России не люблю.
Все замолкли, почти в испуге. Но тут случилось еще более удивительное: заговорила Ариша, всегда молчавшая: