Вскоре их начали по одному вызывать в кабинет начальника спецзоны. Некоторые уже не возвращались на свои места в бараке, а другие – их было больше – начинали и вовсе сторониться товарищей, виновато отводя взгляды. Один из таких, нары которого были рядом с нарами Алексея, подолгу не мог уснуть, ворочался, вздыхал, а как-то он услышал даже плач – безысходный, мужской, похожий на стон. И вот теперь пришел черед Алексея…
В кабинете было двое: толстяк и худой штатский, которые отбирали пленных; толстый сидел за столом, копаясь в бумагах, а второй стоял, глядя в окно.
– …Дни большевистской России сочтены, – толстяк говорил мягко, доверительно, тщательно подыскивая нужные слова. – Комиссары издали приказ, где указано, что все без исключения сдавшиеся в плен – изменники Родины. А значит, вас в любой момент ждет расстрел. Поэтому, пока у вас есть право выбора, решайте – или вы заживо сгниете в концлагере, или…
Заметив, как Алексей с презрительной улыбкой отрицательно качнул головой, он поторопился закончить:
– Или поможете германскому командованию навести порядок в освобожденной от большевиков местности. Этим вы облегчите участь ваших сограждан – вермахт не в состоянии пресечь мародерство, грабежи и насилия, которые процветают благодаря бандитствующим элементам из местного населения. Вы просто будете служить в милицейских формированиях. Ну как?
– Нет, – просто и твердо ответил Алексей, чувствуя, как внутри все сжалось: это был приговор самому себе.
– Послушайте… – сухопарый повернулся к Алексею. – Мы не посягаем на ваши убеждения. Это ваше личное дело. Но как истинный патриот вы не вправе не помочь уставшим от войны, разрухи и насилия людям…
Он подошел к Алексею и тяжелым пристальным взглядом уставился ему в лицо.
И вдруг отшатнулся; неожиданный испуг изломал морщины, он побледнел до синевы. Какое-то время сухопарый стоял неподвижно, беззвучно шевеля губами, словно пытаясь что-то выговорить; затем, опомнившись, быстро схватил со стола личное дело Алексея и принялся торопливо читать…
Комната смахивала на больничную палату: светло-серой окраски стены, узкая кровать с жесткой металлической сеткой, стул, тумбочка, возле двери плетеная проволочная урна. Только небольшое окно, забранное прочной чугунной решеткой, да массивная дверь с амбразурой глазка посередине разрушали иллюзию мирного больничного покоя.
Уже вторую неделю Алексей томился в этой комнате, в полном неведении причины, побудившей лагерное начальство заточить его в комфортабельную одиночную камеру. Заставили помыться в бане, переодели в добротный серый костюм, кормили досыта. Каждое утро к нему заходил седой согбенный человек, в белом измятом халате – парикмахер. Сноровисто взбив мыльную пену в фаянсовой чашке с потускневшей позолотой на стенках, он мягкими вкрадчивыми движениями накладывал помазком белые хлопья на подбородок и щеки, затем минуту колдовал над золингеновской бритвой, подправлял лезвие на ремне-точилке и молниеносными, вымеренными до миллиметра взмахами узкой полоски сверкающей стали с неимоверной быстротой уничтожал растительность на лице Алексея.
Несколько раз Алексей пытался заговорить с ним, благо охранник оставлял их наедине, замкнув дверь, но парикмахер, казалось, был глух и нем – бесстрастное лицо, отсутствующий взгляд, ни одного лишнего движения.
Кроме парикмахера, три раза в день его одиночку посещала миловидная особа лет двадцати пяти с судками с пищей, такая же неразговорчивая, как брадобрей.
По истечении второй недели, вечером, в комнату вошел тощий вербовщик РОА в штатском в сопровождении девицы, которая несла в руках поднос с бутылкой "Мартеля", двумя рюмками и бутербродами с ветчиной и сыром; оставив все это на тумбочке, она бесшумно вышла, плотно прикрыв дверь.
– Удивлены? – тощий присел на стул и закурил.
– Что вам от меня нужно?
– Пейте, – тощий вместо ответа наполнил рюмки. – Чудесный напиток… – отхлебнул глоток. – Бодрит. Ну что же вы? Не стесняйтесь.
– Спасибо. Я не пью.
– Компания не устраивает?
– Я этого не сказал.
– Но подумали. Впрочем, это не столь важно, – тощий поискал глазами пепельницу и, поморщившись, стряхнул пепел на пол.