— По-видимому, ты совершенно забыл, что эти старые стены были колыбелью твоего рода, а потому должны быть священны и дороги тебе даже и в том случае, если бы лежали в развалинах! — не без резкости заметил генерал.
Рауль прикусил себе язык при этом справедливом замечании.
— Прости, дедушка, я, разумеется, питаю должное благоговение к нашему родовому замку, но при всем своем добром желании не могу находить его красивым. Да, если бы это был солнечный, веселый замок в Провансе с его райскими окрестностями, с прошлым, богатым преданиями и песнями, где я прежде...
— Ты имеешь в виду замок Монтиньи? — перебил его граф таким тоном, что Рауль сразу смолк.
Но за него ответила Гортензия:
— Конечно, папа, он говорит о моей прекрасной, солнечной родине. Ты должен понять, что нам она точно так же дорога, как тебе твоя!
— «Нам»? — холодно переспросил генерал. — Надеюсь, ты говоришь лишь о себе, Гортензия? Я нахожу вполне естественным, что ты всей душой привержена к своей родине, но Рауль — Штейнрюк, и ему нечего искать в Провансе. Его любовь принадлежит, разумеется, его родине!
Слова графа звучали почти угрозой, и у Гортензии на языке был резкий ответ. Но графиня, мать Герты, отлично знавшая яблоко раздора в семье, поспешила направить разговор в другую сторону.
— Наши девушки все еще не готовы! — заметила она. — Я просила Герту помочь немного Герлинде в туалетных делах, ведь бедная девочка сама ровно ничего в этом не понимает!
— Маленькая Эберштейн вообще кажется очень ограниченной, — сыронизировал Рауль. — Обыкновенно она молчалива, словно гробница ее предков, но стоит нажать на историческую пружину, и она начинает лепетать, словно попугай. Тогда она разражается рядом имен, от которых волосы становятся дыбом, и бездной исторических дат... Просто ужас, да и только!
— И тем не менее именно ты всегда вызываешь Герлинду на эти разговоры и заставляешь ее быть смешной! — с упреком сказала графиня. — Она чересчур неопытна, чтобы заметить насмешку под твоей вежливостью и мнимым интересом к ее познаниям. Неужели ты не можешь оставить ее в покое?
— Но она сама напрашивается на насмешки! — бросила Гортензия. — Боже мой, что за наряды и что за реверансы! А стоит ей раскрыть рот, и конец! Не сердись на меня, милая Марианна, но почти невозможное дело ввести твою крестницу в общество!
— Бедная девочка не виновата в этом! — сказала графиня Марианна. — Она имела несчастье потерять мать в самом раннем детстве, никогда не видела света, никогда не соприкасалась с людьми, за исключением отца, и старый чудак своим нелепым воспитанием сделал ее такой.
— Я поражаюсь твоему терпению, милая Марианна, тому, что ты вообще еще водишься с Эберштейном, — сказал Штейнрюк. — Как-то прежде я однажды навестил его, потому что мне было жаль, что он так одинок! Но мне прежде всего, пришлось выслушать от него, что его род на двести лет старше моего. Он повторил мне это, кажется, шесть раз подряд. От него было невозможно добиться ни единого разумного слова, а теперь он окончательно впал в детство!
— Он стар и болен, а это печальная судьба — оканчивать свои дни в бедности и одиночестве, — мягко возразила графиня. — С тех пор как подагра заставила его выйти в отставку, у него только и остались маленькая пенсия и развалины замка. Если бы удалось по крайней мере хоть уговорить его расстаться на некоторое время с Герлиндой! Я охотно взяла бы ее в Бернгейм или в город, потому что этой зимой мы пробудем там некоторое время. Только едва ли я смогу добиться этого!
— Старый эгоист! — сердито сказал генерал. — Что станется с бедным ребенком, когда он закроет глаза? Однако наши девицы и в самом деле заставляют ждать себя, пора бы им уже выйти!
Действительно, девицы несколько запоздали, но их задержали вовсе не туалетные дела. Герта была уже совершенно одета и, отпустив камеристку, стояла перед зеркалом. Можно было подумать, что она увлечена созерцанием своей красоты, но странно мечтательное выражение ее глаз свидетельствовало о том, что она даже не смотрит на свое отражение, а унеслась мыслями куда-то очень далеко.