И не отрывая глаз, не поднимаясь с травы, тихонечко запел:
Я милка не удержала,
обнимая сапоги,
и в тайгу я прибежала:
ой, федюнник, помоги!
Без милка я иссушилась,
без милка сошла с ума.
На две ягодки решилась.
Третья просится сама!
А четверта ягодинка
закачала во хмелю,
и такая в ней сладинка,
что не хочется в петлю…
— Красиво, правда? Даже в моем исполнении.
— Красиво, — сказала девушка. — Но что делать, когда голова в петле, а ягода в зубах?
— Сначала — проглотить ягоду, — пытаясь быть уверенным, ответил Ардабьев, но сделал паузу. — Если, конечно, она не волчья.
— Пока ягоду не проглотишь, не узнаешь, — нахмурилась девушка и вдруг прикусила губу, как будто ей стало больно. Она слегка побледнела.
Но Ардабьев не видел этого. Его измученные бессонницей глаза на запрокинутом, подставленном солнцу лице были закрыты. Ардабьев давным-давно не лежал с закрытыми глазами под солнцем так, чтобы под затылком был теплый песок, а протянутой рукой можно было взять этот песок в горсть и медленно разжимать пальцы, чувствуя шелестящее сквозь них время.
«В отпуск… Надо поехать куда-нибудь в отпуск, — молча шепнул он себе. — Только спать или вот так лежать под солнцем. Не думать. Счастливый Мишечкин! Как он гордо заявил однажды: „Во время отпуска я полностью выключаю сознание“. Вся беда в том, что, вернувшись из отпуска, он забывает его включить. Но, возможно, этим он тоже счастлив. А я какой-то проклятый. Не умею выключаться. Эта девушка мне нравится. Черт знает почему, но нравится. Так нет, чтобы поухаживать. Опять думаю, как заведенный, о своем. Втаскиваю ее в свои мысли. А она, наверно, от своих не знает, как избавиться. С ней что-то произошло. Происходит. Она уже проглотила какую-то волчью ягоду. А вдруг не одну? Я ей подсовываю свою ардабиолу. А ей, может быть, нужно что-то совсем другое. Почему я думаю об этой девушке вместо того, чтобы погладить ей руку?»
— Ваш отец жив? — спросил Ардабьев.
— Кажется, жив, — неохотно ответила девушка.
— Что значит — кажется?
— Я его никогда не видела.
— Простите, — понял Ардабьев.
Ардабьев, продолжая лежать на песчаном холме рядом с оранжевым пикапом, вдруг поднял тяжелые непослушные веки. Из-под них снова выкатились голубые светящиеся шарики и внимательно взглянули на девушку. Девушка отвела взгляд. Ардабьев сел на песке, обхватив колени и тоже отведя взгляд. Он почувствовал, что так ей будет легче. Он понял: она не хочет, чтобы он слишком много знал о ней.
— Почему вы молчите? — спросила девушка. — Вы начали рассказывать про федюнник… Даже спели…
Ардабьев не глядел на нее, словно по безмолвному уговору. Но он ее видел. Не здесь, рядом с собой на песчаном холме над каналом, а там, на задней площадке трамвая.
Когда она закрывалась от него «Иностранной литературой», он все равно видел ее профиль, покачивающийся в зеркале, обнятом толстяком в украинской рубашке. У нее была гордая четкая линия подбородка, вздымающаяся над хрупкой, почти прозрачной на свету шеей, обсыпанной родинками. Девушка старалась показать всем и самой себе, что ее никто на свете не может обидеть. А детские оттопыренные губы выдавали уже кем-то нанесенную обиду.
Ардабьев заговорил, как будто продолжая смотреть в окно задней площадки трамвая:
— Вы знаете, я никогда не представлял, что мой отец умрет. В нем, казалось, не было ни одной дырочки, куда вползет болезнь. В свои шестьдесят он водил электровоз по транссибирке, охотился, рыбачил, всех перепивал, но никто его из канав не вытягивал. И вдруг у него начались боли в груди. Когда ему поставили диагноз — метастазы рака легкого, он сбежал из больницы, взял ружье, рюкзак и ушел в тайгу умирать. А через полтора месяца вернулся жив-здоров. Метастазы исчезли. Его спас федюнник. Врачи сказали, что это чудо. Но предупредили, что чудо может оказаться временным…
…Детские оттопыренные губы в зеркале, обнятом трамвайным толстяком, так сжались, что в их углах образовались резкие складки. Она еще так молода, что стоит ей улыбнуться, и эти складки расправятся. Но когда-нибудь они предательски не будут сходить, если она будет даже хохотать. Они еще больше углубятся от улыбок…