— Обидно ты ругаешься, Коровья Нога. Не боишься, что с ругани своей упадешь да более не поднимешься? — проворчал старик охранник.
— Молчи ужо ты, старый вертухай, отсосал у всех начальничков всё, что сосётся, да и шёл бы ты, нечестивец, на пенсион грехи отмаливать да каяться — геенну огненную-то давно заработал… Боюсь? Окаянные! Да забоись вас — вы сразу освежуете. Сами-то в боязни родились, испугом живёте, рабами умрёте, куроеды треклятые. А падать-то мне — куда? Я ж низко сижу да снизу гляжу, а коли стукнуть на меня вздумаете, так я вас с собой на этап ковылять потяну, а как это сделать, сами научили. Сами ссучились и из всех сук сделали…
— Да хватит тебе, замолчи, Машка, тяжело больно и так, а малёк-то твой отойдёт, крепче головой станет. Иди к нам, выпьем! — взмолился Гиена Огненная.
Заведение наше, то есть детприемник НКВД РСФСР, в народе называвшийся «детскими „Крестами“», находился в бывшей предвариловке — тюрьме предварительного заключения, в ту пору ненужной, тесной в новых обстоятельствах для взрослого народонаселения.
Карцер помещался в самой малой камере. На стене его кем-то давным-давно была выцарапана странная надпись: «Кому — татор, а кому — лятор», а на двери был криво нарисован синий крест.
Я спросил тётку Машку, принёсшую мне жратву: «Почему синий крест, а не красный?» — «А леший его знает… Может, он-то и намалевал. Видать, красный цвет ему не цвет — не советского он исповедания. Да и не лечить вас сюда сажают, а синеть от разных терпений. При красном-то кресте — лечить бы пришлось».
А карандаши снились мне постоянно, пока уже на воле, в Питере, через много лет не купила мне их матка Броня после своей отсидки за «шпионство» на заработанные мытьём полов гроши.
Спецдетприемник НКВД РСФСР, куда меня сдали после ареста родителей, эвакуировали в начале войны из Ленинграда в город Омск. Омск среди зеков и лишенцев всякого рода расшифровывался как Отдаленное Место Ссыльных Каторжников.
Но наше заведение находилось не в самом Омске, а в шестидесяти километрах вверх по Иртышу, в бывшем довоенном пионерлагере. Руководила этим заведением, как я уже говорил, тётенька-начальница, имя и отчество которой в моей памяти заслонила данная ей в детприёмнике кликуха — Жаба.
Обзывалку эту она заработала многими своими качествами и отличиями. За любовь к зелёно-болотному цвету в собственной одежде, за тройной подбородок и рыхлую полноту, не подходящую к тому голодному времени, и за странную особенность — подпрыгивать и топать на провинившегося сразу двумя грузными ногами, вытаращивая при этом свои круглые лягушачьи глаза до огромных размеров. Служа в ведомстве Лаврентия Павловича Берии, она по совместительству художничала, то есть писала картины масляными красками. В её кабинете-мастерской всегда стоял огромный мольберт с холстом, всегда пахло скипидаром, красками и табаком — она курила.
В ту пору я уже несколько лет болел легкими и кашлял иногда совсем не вовремя. На построении в честь победы над Германией сильно раскашлялся и помешал торжеству, за что был выведен из рядов и отправлен в её кабинет. Там на мольберте стояла картина: улыбающийся Сталин в белом кителе при всех наградах встречается с пионерами в яблоневом саду. В некоторых пионерах я узнал своих товарищей-воспитанников — детей врагов народа. Вернувшись в кабинет, она, не взглянув на меня, стоявшего уже час, села за мольберт и стала писать траву под ногами у Сталина. Минут через двадцать вошёл главный охранник, Чурбан-с-Глазами, по местному определению, и Жаба велела посадить меня в карцер на сутки.
Эту начальницу не то чтобы боялись, её ненавидели и старались избегать с нею встреч. И только наша посудомойка, тетка Маша по прозвищу Машка Коровья Нога, могла возражать ей и даже позволяла себе ругать её. Подвыпив малость, говорила о начальнице: «Какая она художница — худо жнёт, и дождь идёт. Жаба, одним словом». С её легкой руки и стала наша энкавэдэшница Жабой. За эти худые слова она угрожала зашить Машке рот и выбросить на улицу.
Машка Коровья Нога имела в собственности козу, которая всегда паслась на поляне позади кухни, и кроме травы, листьев и крапивы ей перепадало кое-что ещё. Мы тоже часто там околачивались и конкурировали с рогатой. К тому же у нас, пацанов, было замечательное развлечение под названием «оседлать козу». Вы не думайте, что это просто, — совсем даже не просто, а очень сложно. Я, к примеру, ни разу не смог её оседлать. Но я-то не в счет — слишком был тощ и лёгок. А другие — нормальные — пробовали, но получалось мало у кого. Коза брыкалась своим задком, да так сильно и резко, что многие пацаны взлетали в воздух и падали в траву, а на совсем неловких оказывались следы её рогов. И все-таки забава эта была для нас очень привлекательной. Удачливее всех вскакивал на козу Петруха-старший (у нас имелось еще двое Петрух — второй и третий).