Анамор - страница 23

Шрифт
Интервал

стр.

Все анаморские связи — любовные, родственные, дружеские — только глюки. И анаморы бьются, как ласточки о стекло, прячутся, как пауки по углам, выпрыгивают, как лисы на железнодорожные пути, ибо здесь, в этом мире нет им такой любви, как надо. и сами они любят — не как люди. и мир пугается их любви. и от этого они всё больше леденеют, и помочь им нельзя.

Ведь войнам — не помогают.

Мама начинает терять все свои цвета, и в желтизну её лица вступает серость, и это не только от конторских будней. Я понимаю, что скоро все цвета сойдут с неё, и она станет совсем прозрачной и тогда умрёт. Превратится в ледышку и растает. И её жёлтая обезьянка давно превратилась в порошок. а со мной-то, со мной что будет?

«И они пошли собирать оливки и вернулись испуганные и потеряли цвета в Хаэне»{15}. С мамой было то же самое. Когда её настиг анамор? Когда у меня отобрали обезьянку или раньше? Не знаю. Может, это зёрнышко-анамор родилось вместе с ней. Нет — родилось в ней. Оно-то и было её настоящим ребёнком, а не я.

И это зёрнышко росло — сначала незаметно для мамы, а потом стало просто огромным — но так и не вышло из неё. Самое страшное — что анамор оказался наследственным, как болезнь, и я чувствую, как я им зарастаю. он заполнил мою утробу, глаза, ноздри.. я им хожу, и его отхаркиваю, и ненавижу, и пытаюсь любить. А когда становится совсем невмоготу, просто делаю вид, что его нет.

… будь у меня ребёнок, я бы относилась к нему так же, как моя мать ко мне. Я старалась бы всё делать по-другому, но нас бы всё равно зашкаливало анамором. Меня и моё дитя.

Туман. Мне три года. Мама крепко держит меня за руку. На ней узкое чёрное пальто, как чехол. А туман — не лондонский pea soup{16}, не марево, не дымка. Он — гриб-дождевик, белый, круглый. И мы с мамой вступаем в него. Гриб колышется, но не взлетает. И мы с мамой выходим из него, всё так же крепко держась за руки. И вступаем в другой гриб.

В новый анамор.

Без земли, без воды, без воздуха.

Мама в горести начинает кружить по комнате, почти биться об неё — как ласточка. А ласточки — зловещие птицы, это не мной замечено. Не помню, кто сравнил их с пауками — я сама? Маленькое круглое тело и множество концов: лапки, клюв, крылья, раздвоенный хвост. В ласточке слишком много смерти. Странно, что поэты её так воспевали: мол, домовитая она, и певунья, и деткам радость от неё и всё такое. Будто другие птицы гнёзд не вьют и щебечут. Мне кажется: мама вот-вот налетит грудью на стену и разобьётся. Или сломается. Вот так — Крак! Крах! Прах! Но мама останавливается, садится на диван и молчит не двигаясь. Всё равно страшно.

Бабушке когда-то было очень больно, но она сумела всё это даже не скрыть — захлопотать. Износить боль, как прошлое. Сделать вид, что её и не было. И самой в это поверить. И не испугаться этого. Бабушка — не война и не мир. Она — перемирие, затянувшееся перемирие, когда уже подсчитали трупы, подлечили раненых, но ещё не построили новые дома и не поставили монументов. Войну уже начали забывать, а о мире ещё не договорились. Бабушка живёт в этом затишье. Не грустно, не весело. Спокойно.

А мама — война, поэтому ей так плохо. Вот почему я так люблю маму — даже когда ненавижу. Даже когда она мне противна — и жестами, и походкою, и запахом. Даже когда мне за неё стыдно. Даже когда я делаю вид, что её нет и вообще никогда не было.

Я замечаю, что на всех фото у мамы глаза грустные — или никакие. Только на тех, где ей год, они счастливые. Мама на этих фотографиях в толстой шерстяной кофточке, а солнце яркое, и бабушка прикрывает глаза. На другом детском снимке мама с братом в пионерском лагере. Мама коротко стриженная и светловолосая. Потемнеет она к десяти годам. Где-то далеко — портрет Сталина. На третьей фотографии — мама в купальнике. Рядом её лучшая подруга Марина Воскресенская.

Мы с мамой вступаем в кокон анамора, думая, что это туман.

11.

Я почти ничего не знаю о своём деде по материнской линии. Вот обрывки о нём. Родился в конце 1916 года. Его отец погиб на войне за несколько месяцев до его рождения — и он сам, Георгий, сгинет за два месяца до рождения моей мамы. А мать в Гражданскую войну исчезла — куда? Будто её и не было. Георгий воспитывался у дальних родственников, бывших либеральных помещиков. И было ему так плохо, что он совсем маленьким два раза уходил с беспризорниками. Может быть, и с отцом Валеры, маминого жениха, тот тоже был беспризорником и однажды с товарищами угнал тепловоз.


стр.

Похожие книги