И действительно, там стоял часовой. Пфаненштиль увидел скелет, который вытянулся, опершись костлявыми руками на мушкет, с патронташем и тесаком на лоснящихся ремнях, охватывающих крест-накрест его ребра. Маленькая треугольная шапочка красовалась на черепе.
Пфаненштиля не испугал этот образ смерти: он был ему близок по самому роду службы; но какой человек мог спокойно спать под охраной столь ужасного стража? И что за странное удовольствие генерал находил в том, чтобы издеваться и подшучивать над серьезнейшими вещами?
Тут мавр открыл предпоследнюю комнату со стороны озера и поставил подсвечник на камин. Пфаненштиль с лихорадочно горящими щеками подошел к окну, желая распахнуть его, но Гассан остановил его.
— Воздух озера нездоров, — предостерег он молодого человека, распахивая двустворчатые двери соседней комнаты с целью впустить свежий воздух.
Затем он, поклонившись, удалился. Пфаненштиль расхаживал некоторое время взад-вперед по комнате, желая успокоиться и нагнать на себя сон после дня, полного столь странных событий. Но самое опасное приключение было еще впереди.
Из раскрытой Гассаном комнаты донесся тихий звук, словно глубокий вздох. Заколебались ли складки занавеси от ночного ветерка или это сова пролетела мимо полузакрытых ставней? Пфаненштиль замедлил шаг и прислушался. Вдруг ему пришло в голову, что соседняя комната — последняя в этой части дома и, следовательно, должна быть помещением, занимаемым, по словам лодочника, турчанкой генерала.
Естественно, что мысль о таком соседстве повергла безупречного молодого священника в жуткое смятение. Но после краткого размышления он решился мужественно войти со свечкой в пресловутую комнату.
Он ступил на роскошный турецкий ковер и, обернувшись направо, очутился перед картиной в богатой золоченой раме в виде переплетающихся листьев, занимающей всю стену маленького кабинета напротив окна. Картина принадлежала кисти одного из нидерландских или испанских художников только что закончившейся блестящей эпохи. Она была написана в той сочной и пленительной манере, которая утрачена новейшими художниками. Молодая восточная красавица с опьяняющими черными очами и пылающими губами стояла, опершись на балюстраду в мавританском стиле. Принцы из «Тысячи и одной ночи» при виде таких красавиц падали в обморок.
Красавица приложила палец к губам, словно внушая стоявшему перед ней: «Проходи, но храни молчание». Пфаненштиль, никогда не видевший ничего подобного, был глубоко потрясен соблазнительностью этого жеста, блеском глаз. В его душе всколыхнулось нечто доселе совершенно неизведанное, чему он не смел дать названия, — сладкое томление, предвкушение! Перед этой картиной он начал проникаться верой в необоримую силу подобных ощущений, трепетом перед их властью.
Внезапно Пфаненштиль отвернулся от картины и бросился обратно в свою спальню; здесь он не удовольствовался тем, что запер двери, а задвинул и засов и повернул еще напоследок в дверях ключ. Только после этого он смог почувствовать себя в относительной безопасности и зарылся в подушки.
Однако стоило ему уснуть, как прекрасное видение проникло в комнату сквозь закрытые двери и коварно приняло облик Рахели Вертмюллер с ее девичьими формами, ее одухотворенными чертами. Но глаза ее были томными, как у восточной красавицы, а палец она прижимала к губам.
Это был страшный час для бедного Пфаненштиля. Он хотел бежать, но демоническая сила бросила его к ногам девушки. Он лепетал безумные мольбы и в отчаянии укорял себя. Он обнял колени девушки и тут же осудил себя как нечестивейшего из всех грешников. Рахель сначала просто изумилась, потом строго и неодобрительно взглянула на него и под конец возмущенно оттолкнула от себя. Тут возле него очутился генерал и подал ему пистолет. «Женщина, — наставлял он, — покоряется стихийной мужской силе». Рука Пфаненштиля согнулась под напором железной руки, и он, приставив смертоносное оружие к своему виску, простонал, обращаясь к Рахели: «Беги со мной!» Она отвернулась от него, он выстрелил и проснулся в холодном поту. Трижды в мучительном полусне проходил он по этому заколдованному кругу от вожделения к злодеянию и от злодеяния к раскаянию, пока наконец не открыл окна и не погрузился под чистым дыханием священного утра в глубокий сон.