– Я не собираюсь ничего говорить. Просто хочу, чтобы ты перестал валять дурака. На похоронах мы с тобой должны стоять плечом к плечу. Иначе все пропало. Люди решат, что ты убил Дебору.
– Да поймите же вы, мне в самом деле безразлично, что решат люди. Мне не до них. – Рука у меня задрожала, чтобы придать себе сил, я добавил: – Кроме того, даже если я пойду на похороны, они все равно решат то же самое.
– Да наплевать мне, что они решат. Мне важно, что они станут говорить,
– Келли произнес это внешне спокойно, но на лбу у него пульсировала жилка.
– Вот уж не думал, что придется тебе это растолковывать. Все, что происходит на глазах людей, вообще не в счет. Важно лишь то, что разыгрывается на публике. В этом мы должны быть безупречны. Нашим появлением на публике мы дадим понять друзьям и врагам, что у нас еще хватает сил контролировать ситуацию. А это будет не так просто, учитывая всеобщий ажиотаж. Знаешь ли, совершенно не важно, думают люди, что ты убил Дебору, или не думают. Важно, чтобы они поняли, что мы в силах замести следы и не выпускать ситуацию из-под контроля. Если ты не придешь на похороны, поползут такие сплетни, что нам никогда не удастся добиться главного.
– Чего именно?
– Стать друзьями.
– Келли, я понимаю, что у вас был трудный день…
– Мы ближе друг к другу, чем ты думаешь. Я в этом уверен. – Он огляделся по сторонам. – Пойдем-ка в библиотеку. – Это была самая большая комната в апартаментах Келли, служившая ему спальней, гостиной и хранилищем антиквариата. – Пошли, там мы сможем поговорить спокойней. Та комната лучше подходит для того, что я собираюсь тебе рассказать. Я намерен поведать тебе некую весьма длинную историю. Длинную и отвратительную. И библиотека самое подходящее место для этого. Может, тебе она и не по вкусу, но мне нравится. Единственное место во всем Нью-Йорке, которое я могу назвать своим.
Ему принадлежал дом на восточных Шестидесятых улицах, но там он никогда не бывал. Дом стал своего рода больницей для Дебориной матери, которая была прикована к постели, давно жила отдельно от Келли и не разговаривала с Деборой с того времени, как мы поженились.
– Пошли. Мне все равно, – сказал я.
Но идти туда не хотелось. Сегодня библиотека была для меня не лучшим местом. Стоило войти туда, как настроение менялось, словно ты вдруг попал в королевскую часовню, темную залу, забитую освещенными реликвиями и дароносицами. И в самом деле, прямо у двери перед ширмой стояла серебряная с позолотой дароносица, изукрашенная драгоценными каменьями, на гобелене ширмы была вышита сцена, представляющая собой беседу дамы в елизаветинском костюме с оленем и схватку ее супруга с нагой девой, вырастающей из ствола дерева. Это была работа конца семнадцатого века. (Однажды Келли в порыве вдохновения целый вечер демонстрировал мне свою коллекцию. «Как знать, возможно, когда-нибудь все это будет принадлежать тебе, – сказал он. – Так постарайся уж не продавать по дешевке».) Тут стояли клавикорды, серебристо-черные, как змеиная кожа, резной позолоченный столик с четырьмя аллигаторами вместо ножек, пол был устлан ковром с пурпурно-красным пейзажем, изображавшим деревья и сады, пылающие огнем, похожим на пламя марганцовки. Было здесь и зеркало в раме: в восемь футов высотой, бронзовые купидончики, раковины, гирлянды и фрагменты человеческого тела поднимались вверх по обеим сторонам зеркала, похожего на пруд, и образовывали на вершине гребешок. Мышь могла бы вот так изучать сокровища королевы. Кроме того, тут стояла луккская кровать с ложем, затянутым красным бархатом с золотым шитьем, а рядом с нею венецианский трон. Русалки протягивали руки к щиту, укрепленному в его изголовье. Скульптура была хрупкой, но трон, казалось, вырастал в бесконечность, потому что сирены и купидоны перетекали одни в других, как гусеницы на виноградной лозе, в высоком молчании этих чертогов становился почти что внятен их ночной, таинственный, вегетативный рост. Келли сел на трон, а я опустился в неудобное, но чрезвычайно ценное кресло, нас разделял маленький китайский столик, инкрустированный слоновой костью, и, поскольку в помещении было мало света, только отблески очага и тусклая лампа, я почти ничего не видел, пространство вокруг нас было подобно сводам огромной пещеры. Я чувствовал себя разбитым, дважды разбитым и ощущал предельную усталость, нечто между апатией и перенапряжением. Казалось, войдя сюда, мы оставили позади все – и смерть Деборы, и вину, и его страдание – если он действительно страдал, – и мое тоже: я не знал, существую ли я на самом деле, то есть я не чувствовал себя связанным с самим собой. Душа моя вносила слишком много волнения в любую из возможностей. Я снова почувствовал себя так же, как когда входил в «Уолдорф», словно я очутился в преддверии ада, где предметы оживают и могут общаться друг с другом, и с каждой новой порцией алкоголя я все очевиднее попадал в их число. В помещении был такой дух, словно здесь повелевал усопший фараон. Аристократы, рабовладельцы, промышленники и папы римские домогались подобных хором, пока взятки их молитв не воплотились в здешнее золото. Точно так же, как магнит притягивает к себе железные частицы, меня затягивало здесь в некое поле, воздух, полный излишеств и долгого шепота в коридорах, эхо пиршественных залов, где красное бургундское лилось рекой, а диких кабанов пожирали целыми тушами, – такое же поле окружало меня, когда я оставил труп Деборы на полу и бросился вниз по лестнице, туда, где ждала Рута.