Шерри подошла к микрофону и улыбнулась. «И в голову это себе не бери»,
– пробормотала она и, кажется, поймала какую-то электронную нить в микрофоне, потому что звук вдруг широко разлился и сразу же перешел на визг. Она прикрыла микрофон рукой, улыбнулась десятку клиентов, еще остававшихся в заведении, и сказала:
– Пора завтракать.
Раздались жидкие хлопки.
– Понятно, что нам всем страшно выйти на улицу и увидеть солнышко.
– Там дождь, – крикнул судья, и кто-то хохотнул.
– Да, ваша честь, но в суде уже взошло солнышко, – ответила Шерри, что вызвало новые смешки. – Да, нам всем страшно идти завтракать, но я спою вам одну песенку, а потом мы разойдемся по домам. Точка.
– Она дурачится, – сказал Тони. Его голос был заботливо закутан во что-то мягкое, и все же глухо звенел, как крышка канализационного люка, поднятая со своего места и брошенная рядом на асфальт. – Только дурачится,
– повторил он.
– Вот именно, – сказала Шерри. – Давайте похлопаем?
Она хлопнула в ладоши, и несколько ленивых хлопков ответило ей. Затем вступил пианист. Шерри решила исполнить церковную песнь.
Каждый день с Иисусом Слаще, чем вчера.
День за днем все слаще.
Я его сестра.
Она сделала паузу между куплетами, посмотрела на публику и молитвенно сложила руки. Казалось, она вот-вот расхохочется во все горло.
Своего Спасителя Повстречать пора.
Каждый день с Иисусом Слаще, чем вчера.
Изо всех спетых ею в ту ночь песен эта была самой лучшей. В ней она выражала себя полней всего. Военизированным отрядом в мое сознание вошла Южная Баптистская Конгрегация женщин из маленького городка, свет играл в стекле бокалов, как играл бы на стеклах их очков, полотняно-белые лица с вертикальной складкой над верхней губой, страсть, лишь чуть спугнутая праведностью, безумье в глазах, то нездоровое вожделение, что свищет своим бичом над пустыми могилами, богобоязнь, запертая в ревматические суставы.
«День за днем все слаще. Я его сестра», – пела Шерри, время от времени опережая не поспевавшего за нею аккомпаниатора, с плотской радостью в горле, бальзам для крапивных волдырей, которые эти люди, должно быть, оставили у нее на теле, и все же исполнение было по-настоящему искусным, потому что она не испытывала к ним никакой ненависти, ведь они тоже были колдуньями, отвратительными старыми маленькими колдуньями или ведьмами, но и они умели кого-то любить: племянника, или братца, или нестарого дядюшку, давным-давно уже умершего, они держали чьи-то старые письма в связке, перетянутой резиночкой, или заботились о какой-нибудь забеременевшей греховоднице; в ледяных замках их старческой подагры расцветал цветок Иисусовой крови, романтически напоминая им о некоем слабосильном, умершем любовнике и о жизни на ветру этой давней потери. «Каждый день с Иисусом слаще, чем вчера…» «Пойте со мною», – сказала Шерри, и я, словно став в свои немолодые годы подростком, воссоединившимся со своим возрастом после стольких лет ожидания, вскочил на ноги и запел с нею, раскачивая стакан с двойным виски широкими движениями руки, как камень, используемый в качестве маятника. «Слаще, чем вчера».
Мы были наедине друг с другом. Испарения дурмана струились от нее ко мне и затем парили, улетая обратно, а пианист лишь время от времени вторгался в наше одиночество, подобно мыши из мультфильма, суетящейся на брачном пиру здоровенных котов. И никого это не оставило равнодушным. Только что вошедший в кабак пьяница бормотал за нами последнее слово каждой строчки, а потаскушки, сидевшие с судьей, начали подпевать нежным тихим фальцетом, отчего судья чуть не испепелил их своим взглядом. Остальные пребывали в молчании. Тони кипел от ярости. Шерри сошла с эстрады, подошла к нему и сказала:
– Ну вот и конец. Увольняюсь.
– Ты не увольняешься, – сказал Тони, – тебя выгонят. С треском. Ты просто спятила.
– У меня, Тони, есть американский флаг, и я подарю его тебе на Рождество. Чтобы тебе было на чем кушать.
– Теперь, детка, ты будешь петь в ванной. И больше нигде. Я позабочусь о том, чтобы тебя в этом городе ни в один кабак и на порог не пускали.
– Мне надо переодеться, – сказала Шерри.