– Пойдемте отсюда, – сказал я.
Смотритель вернул простыню на место профессиональным поворотом запястья, рассчитанным, чуть небрежным, но неторопливым, не без некоторой церемонности. Ему была присуща та же несимпатичная угрюмость, какая бывает у уборщиков в мужских туалетах.
– Доктор прибудет через пять минут, – сказал он. – Вы подождете?
– Передайте ему, пусть позвонит нам в участок, – сказал Лежницкий.
На столе в углу, в конце этого большого помещения, я увидел миниатюрный телевизор, размером не больше настольного радиоприемника. Звук был приглушен, изображение то ярко вспыхивало, то гасло, то вспыхивало опять, и у меня возникла бредовая мысль, будто оно беседует с неоновыми лампами и они отвечают ему. Я был в полуобморочном состоянии. Когда мы прошли коридорами и покинули госпиталь, я наклонился и попытался проблеваться – но только почувствовал вкус желчи во рту, да подарил фотографу еще один снимок.
По дороге все опять молчали. Какой бы участи Дебора ни заслужила, этот морг был для нее неподходящим местом. Я стал размышлять о собственной смерти и о том, как моя душа (когда-нибудь в грядущем) будет пытаться подняться и вырваться из мертвого тела. В этом морге (ибо видение моей смерти явилось ко мне там) нежные составляющие моей души задохнулись под парализующим воздействием дезодорантов, а надежда угасла в диалоге между неоновыми лампами и телевизором. Я впервые ощутил собственную вину. Было преступлением отдавать Дебору в морг.
У входа в участок толпилось еще больше репортеров и фотографов, и снова они закричали и заговорили все разом.
– Это он ее пришил? – заорал один.
– Вы его сцапали? – добивался другой. – Что же это, Робертс, что же это было?
Они пошли следом за нами, их остановили лишь на пропускном пункте, где какой-то полисмен восседал у расчерченного на квадраты табло, которое всегда напоминало мне о трибунале (хотя до сих пор я видел такое только в фильмах), и вот мы очутились в чрезвычайно большом помещении, может, шестьдесят футов на сорок, стены которого до уровня глаз были выкрашены в функционально зеленый цвет, а выше – в столь же функционально коричневатый, краска выцвела, а местами облупилась, потолок же состоял из грязно-белых, восемнадцатидюймовых в поперечнике плит, каждая из которых была украшена цветком, который, по мнению его изготовителя, жившего в девятнадцатом столетии, должен был изображать собой геральдическую лилию. Кругом стояли столы, штук двадцать, и, кроме того, в помещении было два маленьких бокса. Робертс остановился в дверях между пропускным пунктом и этой комнатой и сделал короткое заявление для прессы:
– Мы вовсе не задерживаем мистера Роджека. Он просто помогает нам, согласившись прийти сюда и ответить на наши вопросы. – После чего захлопнул у них перед носом дверь.
Робертс подвел меня к столу, и мы сели. Он достал какое-то досье и заполнял его в течение пары минут. Затем поднял на меня глаза. Мы опять остались вдвоем, – Лежницкий и О'Брайен куда-то исчезли.
– Вы заметили, – сказал Робертс, – что я оказал вам сейчас услугу?
– Заметил.
– Ладно, но меня от этого просто воротит. Терпеть не могу таких вещей. И Лежницкий с О'Брайеном, кстати, тоже. Должен сказать вам: Лежницкий превращается в зверя, когда дело доходит до такого материала. Он убежден, что вы ее убили. Он думает, что вы сломали шейный позвонок шелковым чулком. И надеется, что вы сделали это за пару часов до того, как выкинули ее из окна.
– Почему?
– Потому что, друг мой, если она провалялась там парочку часов, вскрытие это покажет.
– Что ж, тогда победа за вами.
– О, у нас достаточно предпосылок для победы. Я еще кое-что почуял, я знаю, что вы путаетесь с этой немочкой, со служанкой. – Его твердые синие глаза буравили меня. Я выдерживал его взгляд, пока мои глаза не начали слезиться. И лишь тогда он посмотрел в сторону. – Вам еще повезло, что никто серьезно не пострадал, когда столкнулись пять машин. Если бы кого-нибудь убило, да мы смогли бы навесить на вас смерть вашей жены, газеты представили бы вас злодеем почище Синей Бороды. Скажем, если бы погиб ребенок.