Разве недостаточно того, что я должна принять участие в незаконнорожденном ребенке или внучке кого бы то ни было, может быть, этой стареющей дамы полусвета или самого епископа, его высокопреосвященства Фабриса, который просил меня проявить терпимость и удовлетворить просьбу падшей заявительницы из милости? Почему я не могу быть посвящена в тайну происхождения девочки? Может быть, это его ребенок? Думаю, нет. Если бы он хотел, он устроил бы дальнейшую жизнь ребенка, это в его власти. И кто она? Кто этот ребенок? Выставленная напоказ дорогая одежда, церемония прибытия, демонстрация того, что ребенок находится на попечении епископа, все это похоже на насмешку. И кто эта девчонка с фермы? Возможно, кто-то из его близких. Его дочь. Его любовница. Я была его любовницей.
Как сильно вы ударили меня, дорогой Фабрис. Предложили сладостей. Или это я ударила вас? Месть сильного моему отцу, который сказал бы: «Не упаковывайте слишком много, достаточно платья для вечера и для прогулок по берегу». Нет уже коттеджа на берегу моря, только зловоние от сгоревшего молока в скорбных чертогах. Сестры кармелитки. «Я делаю это для тебя, моя дорогая».
Да, я была его дорогой, дорогой и любимой девочкой моего отца, простой, как грязь, покрывающая мои прекрасные волосы. Спутанная грива выглядела как сливки, как светло-белые волны, пойманные в камнях. Их было достаточно, моих волос, папа, чтобы обратить внимание Жан-Жака или любого другого, кто приезжал из Безье через лес и глазел на меня, пока пил бренди.
— Бонжур, мадемуазель Анник, бонжур.
Моих волос было бы достаточно. И для вас, папа, разве меня было недостаточно для вас?
В двенадцать сорок пять, не раньше, не позже, нужно собрать редис вместе с зелеными листьями с мокрой черной земли. Десять красавиц-редисок в подоле моего фартука. В кухне нужно стряхнуть грязь в раковину, промыть их под струей холодной воды, высушить на сине-белом полотенце, положить их, одну к другой, корни и стебли не обрезая, на черное керамическое блюдо в рыжих цветах. Три масла по краям, солонка с дырочками посередине. У мальчика пекаря из глубокой узкой корзины, пристроенной на велосипеде, я должна была выбрать батон, приложить его к губам, чтобы выяснить, хрустит ли он, и вынуть из ладошки два су.
— Бонжур.
— Анник, Анник, только для вас, — кричал мальчик, когда я уже убегала назад в дом.
Крутя педали велосипеда, он уезжал по дороге, не забыв угостить меня слегка подгоревшими круассанами, которые он доставал из кармана халата, прикрывавшего его тонкие, как у фазана, ноги.
— Спасибо, Эмиль. До завтра.
Для Эмиля моих волос тоже было достаточно. Но вернемся к нашему ланчу. Накрыв батон до середины бледно-голубой салфеткой, я клала его возле вашей вилки. За пять минут до того, как я звала вас, не более пяти, наливалось вино из бочонка. Полный стакан, холодный, чистый, пахнущий яблоками и тимьяном.
— Папа, папа, обед.
Я была простушкой, а вы были бедны, папа. Слишком бедны, чтобы купить мне мужа с приданым, но моих волос должно было быть достаточно.
— Мы повернули от моря, папа? Но я чувствую его дыхание. Оно ведь здесь, за этими холмами? Ах, я чувствую его дыхание и сейчас, папа.
Вы допили бокал рейнского вина, повернули автомобиль на маленькую дорожку. Даже не на дорожку. Прочь от моря.
— Но папа, куда вы уходите?
Ваша рука, как кнут. В первый раз вы подняли на меня руку.
— Я это делаю для тебя.
— Но зачем им мои волосы, папа? Скажите им, чтобы они не трогали мои волосы.
Непристойный смех, когда мы должны были уже спать.
— Тебе хочется присоединиться к нам, Анник?
Подавляя смешки, послушницы одели на меня юбку, тяжелый, пахнущий потом плащ, опустили капюшон на лицо.
— Ты не долгое время будешь новичком, Анник.
Старинный звонок дергается за веревку, мое сердце трепещет и замирает, голова наклонена, руки сложены, я чинно следую за старым монахом через атласную темноту к вашей личной часовне, Фабрис. Сколько лет нам было тогда, ваше преосвященство? Вам, молодой, блестящий священник, и мне, месяц или два назад одевшей покрывало? Насколько мы были грешны, а может быть, это жестокость, приправленная жаждой?