«Число его противников растет пропорционально оказываемым ему почестям и званиям, — писал Варнхаген. — Благочестивые ханжи — так те ненавидят его прямо-таки остервенело».
Однако нечто тревожило Гумбольдта больше, чем ненависть реакционеров, — это склонность молодого поколения естествоиспытателей к бегству от общественной реальности, к уходу в ученое затворничество.
«Scientia amabilis», «любезная сердцу наука» — так еще в его времена ученые-ботаники называли изучение мира растений, той области органической природы, которая находилась, как им казалось, совершенно в стороне от мира людей и их политической борьбы. Не только в поэзии, но и в науке люди могли искать придуманный, иллюзорный мир, где им хотелось бы укрыться от жизненных невзгод. Гумбольдту и самому случалось бороться с подобным искушением, благо это ему удавалось. Теперь же, на закате жизни, приходилось видеть, как вместе со специализацией естествознания снова наметилась тяга к «чистой» науке, не имеющей никакого отношения к действительной жизни и ее проблемам, к потребностям экономического и технического развития. Что наука и политика неразрывно связаны, Гумбольдту стало ясно давно, и он везде, где только мог, сражался с политической индифферентностью немецких интеллектуалов. В беседе с молодым историком Фридрихом Альтхаусом он назвал прямо-таки специфически немецкой задачу «сплавить воедино оба эти элемента, культуру и политику, без ущерба для каждой из них, вместо того чтобы, как прежде, пренебрегать политикой в пользу потребностей общей культуры. Более чем когда-либо следует сейчас наряду с общим развитием обращать внимание на все, что относится к сфере мировоззрения и характера».
…Служба при дворе прусского короля шла тем временем своим чередом. В сентябре 1844 года Гумбольдт сетовал, что ему предстоит на несколько дней съездить в Сан-Суси. «Там я, к сожалению, отмечу свое 75-летие. Я говорю, к сожалению, ибо в 1789 году я полагал, что в мире на несколько нерешенных вопросов стало меньше». С другой стороны, однако, отмечает Варнхаген, Гумбольдт был убежден, что без высоких связей при дворе он вообще не смог бы здесь жить, его непременно выслали бы из страны, настолько его ненавидели клерикалы всех мастей; «трудно вообразить себе, с каким упорством они ежедневно стремились настраивать против него короля. В других немецких государствах его точно также не стали бы терпеть, стоило бы ему потерять августейшее покровительство и ореол своего положения»., Гумбольдт и в беседах с королем не утаивал, что ему хорошо известно, что при дворе есть немало людей, кто с радостью бы узнал, что Гумбольдт лежит под колонной в Тегеле [38] или находится снова по ту сторону Рейна, писал он, например, монарху в одной из записок от 29 марта 1846 года.
Жизнь его при дворе представляла собой теперь один большой клубок противоречий, разрешить которые он был не в состоянии. Оставалось по-прежнему делать из нужды добродетель, стойко переносить неприятности и тяготы придворной службы и убеждать себя, что в его положении есть и свои выгоды. Тем более что выгоды эти касались отнюдь не только его одного, а и многих других, хотя он и говорил Варнхагену, что если перечислить добрые дела, которые удалось осуществить благодаря его службе при дворе, «то получится сущая пара пустяков, а в более важных и общих проблемах все шло против его желаний».
За «сущей парой пустяков», однако, скрывалось ни много ни мало как строительство новой Берлинской астрономической обсерватории (1832–1835) на Линденштрассе, сооружение и открытие метеорологического института в Берлине (1846), утверждение постоянных дотаций для университетов Берлина и Кёнигсберга, привлечение в Берлин многих преподавателей, переговоры с которыми нередко велись самим Гумбольдтом, повышение жалованья видным ученым и награды для них, финансирование научных экспедиций и забота о молодой научной поросли.
Нигде, пожалуй, не проявляется искрометное остроумие и ирония Гумбольдта в такой мере, как в рассказах Варнхагену и Бунзену о затяжной войне, которую он вел непрерывно, с момента смерти первого прусского министра по делам образования и культов барона Карла фон Альтенштейна и до конца дней своих против «ледяной отупелости» министерской бюрократии, против больших и малых чинов, не желавших выделять средства для развития науки и искусства. Ловкость, с которой он умел повлиять на короля в нужный момент, столь же примечательна, сколь и удивительна для тех условий общей нищеты и отсталости, в которых приходилось действовать и добиваться своих целей этому энергичному старику.