Прискакал он вчера домой, бросил курам кукурузы, а сам давай камнями яблоки с дерева сшибать. Гляжу — кур мало, а кукурузы много. Разве, думаю, порядок это? Подкралась я тихонечко и стала клевать. Во-первых, время обедать подоспело, а во-вторых, я утром толком и не позавтракала, только немного в навозе покопалась. Так что, сами понимаете, кукурузу ту я с аппетитом клевала.
Клюю, значит, я, поклевываю, и вдруг вижу — прямо перед моим клювом ком сухой глины пролетает. И немалый — с доброго воробья. Куры, конечно, врассыпную, а я на самую макушку высоченного тополя взлетела. Достань, попробуй, меня.
Чем больше я об этом думаю, тем обиднее мне становится. Ну что я такого сделала? Только и всего, что у кур зерно поклевала. Икраму — то какое дело до этого? Зависть его гложет, вот что. Нет на свете никого хуже завистников. Сами не едят и другим не дают. — Неизлечимая болезнь, это я вам точно говорю.
И еще я вам скажу (раньше-то я молчала, а больше не хочу): прозвище у него — Рыжий. Один раз назовете его Рыжим — рассердится. В другой раз — орать станет. А уж в третий — во весь голос плакать начнет, прямо-таки рыдать. Вы попробуйте разок. Так просто, из интереса.
Со стороны на нее поглядеть — вроде тихая такая, бесхитростная девочка. Но это если со стороны. А на самом деле она очень даже себе на уме.
Вот послушайте, что сегодня произошло. Ну, послушайте.
Гляжу я утром, перелезла Надира кое-как через порог и потопала вперевалочку по айвану. А в руке у нее кусок самсы зажат — это я хорошо со своего дерева, со сливы, то есть, видела. И не ест она ту самсу, и не выбрасывает. Странно мне это, однако гляжу, наблюдаю: что же дальше будет. А она вдруг возьми да споткнись об веник. Ну и, конечно, растянулась на полу, и самсу в руке не удержала, отлетела она в сторону. Слышали бы вы, как заревела девчонка! Ну прямо навзрыд. Странно мне это показалось. «Неужто, думаю, так ушиблась? Дай-ка, я ее испытаю». Слетела я вниз и потихоньку стала приближаться к пирожку. И вот скажите мне, думаете вы о еде, когда у вас что-нибудь болит? Нет ведь, верно? А Надира как увидела меня, первым делом самсу схватила, а уж потом плакать перестала. Сидит, надулась, а глазищами так и сверлит меня, так и буравит.
Убедились теперь, что девчонка она себе на уме? То-то же! Так что и не думайте чем-то вкусным у нее разжиться, напрасная это затея!
Девчонка она уже большая, пора бы и поумнеть, а ума — ну нисколечко. Когда ни глянь, вечно двор метет, веником машет. Неужели, думаю я про себя, по годам своим дела найти не может? Сверстницы-то ее вон как лихо на улице в классы играют.
Дело в том, что все на свете перепуталось. Зулхумор двор в такой чистоте содержит, что противно делается ни крошки, ни огуречной кожурочки, ни клочочка бумаги не найдешь. А родители на нее радуются — не нарадуются. Чему же тут радоваться?
А вот братишка ее Ильхамбай — совсем другой. Славный такой мальчонка, вечно хлеб жует. И при этом добрую половину вокруг себя, а то и под ноги себе бросает. Вот это доброта! Стало быть, не только о себе, а и обо мне он думает. Он, значит, ест, а я за ним по пятам следую, брошенные куски подбираю. И к такому я выводу пришла: если друг к дружке с почтением относиться, одной большой лепешки, ну, в крайнем случае, двух нам обоим вполне хватит, может быть, даже и останется. Хотя, конечно, едва ли.
Недавно вот такая история вышла.
Ильхамбай вышел во двор с изрядным куском свежеиспеченного патыра, при одном только виде которого у меня слюнки потекли, и только-только начал крошки на землю ронять, как, откуда ни возьмись, эта маленькая плутовка, Зулхумор, выскочила: «Сколько раз, — заверещала она, — было тебе говорено: ешь хлеб аккуратно, не кроши, не разбрасывай вокруг! Вот же тебе, вот!» — и раз, другой шлепнула его по мягкому месту. Поверите ли, до того мне стало жалко мальчонку, что, глядя, как он плачет, я сама чуть было слезами не изошла. Однако сдержалась, возраст, знаете ли, и положение… Так вот, с тех пор Ильхамбай стал есть хлеб так, что не только кусочка крошки на земле не остается, и сколько я за ним ни хожу, ничегошеньки мне не перепадает.