— Тебе — все, что угодно, — безапелляционно заявила Энекен. — Тем более что ты сейчас же добудешь мне его телефон.
Женя оценивающе оглядела роскошную фигуру подруги, задержав глаза на чувственном, немного крупном для ее тонкого лица рте, на слегка тяжеловатой для изящной тонкой талии груди, на высоких бедрах и стройных полных ногах. Затем тихо спросила:
— Золото мое, неужто до двадцати трех лет эта бесподобная плоть изнемогала в ожидании своего Адама? Ответь «да», и я зарыдаю от восторга и преклонения перед твоей чистотой и цельностью. — Женя достала носовой платок и приготовилась выслушать ответ.
— Уж эти мне характерные артистки! — фыркнула Энекен. — Убери платок — не пригодится. Хотя нет, не убирай. Сейчас ты им точно воспользуешься. Эта, как ты совершенно точно подметила, бесподобная плоть была подвергнута насилию… И произошло это в ту незабываемую для нашего курса ночь, когда мы в общаге праздновали окончание института.
— И кто же этот прохиндей?
— О-о, имя его в этих стенах можно сказать только на ухо.
Энекен откинула пушистую прядь Жениных волос и что-то прошептала.
Трембич какое-то время потрясенно молчала, потом произнесла задумчиво:
— Здесь носовым платком не обойдешься — простыня нужна… Так… напрашивается вопрос. И где же была в этот исторический момент Алена?
— У нее тогда умерла мама, и она ездила в Питер на похороны.
— Теперь помню. — Огромные глаза Жени стали узкими и злыми. — Я всегда чувствовала, что он насквозь фальшивый. Во всем. И в своей бездарной драматургии, и в отношениях… Алене-то это за что?
— За талант! — не задумываясь, объяснила Энекен. — Человек всегда за свой талант несет крест. Для Алены — это любовь к человеку, который недостоин с ней рядом стоять. А он облокотился на нее и использует в своих целях.
Женя вдруг тихо, по-детски заплакала, судорожно вздыхая и размазывая по лицу потекшую с глаз тушь.
— Птичку жалко, — передразнила ее всхлипывающим голосом Энекен. — Где твоя простыня? — и, вырвав из рук Жени платок, осторожно промокнула ее мокрые щеки. — Не реви, дурында. Еще не вечер. Еще все будут счастливы и умрут в один день с тихой улыбкой блаженства. Успокойся, детка. Давай подумаем о тех, кому сейчас намного хуже. А что касается меня… то мне уже давно все по барабану. Это тогда я была, как Чацкий. «Прочь из Москвы! Сюда я больше не ездок! Пойду искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок…» Время, время, время — великий целитель. Теперь я и сюда «ездок», и куда угодно. Только вот с мужиками был полный напряг. Чем больше они на меня западают, тем яростней я их ненавижу. А в нем… в нем все другое. Этот Адам… я чувствую его обонянием или какими-то другими клетками неведомых нам органов, которые сигналят о своем наличии лишь в исключительных случаях… Все, Евгения, у меня мало времени. Мне нужен его телефон.
— Жди меня здесь. — Женя встала и повернула к свету лицо. — Очень заметно, что рожа зареванная?
— Тебе идет, — успокоила ее Энекен. — А то чересчур вид здоровый и благополучный. Зато теперь каждый увидит, что ты творческая личность — муки и страдания облагородили твою внешность.
— Вот балаболка! — улыбнулась Женя и протяжно вздохнула: — Бедный, бедный Адам, живет себе и даже не догадывается, какая ждет его участь!
Женя ловко увернулась от нацеленной в нее диванной подушки и скрылась за дверью.
Этажом выше, где располагались женские гримуборные, Инга Ковалева собирала свои вещи. Дверь в гримерную была распахнута, и в коридоре напротив сидел озадаченный Петр Сиволапов. Его всегда самоуверенное выражение лица непривычно заменила маска растерянности.
Нервными, торопливыми движениями Инга сгребала из ящичков стола коробочки с гримом, пудрой, просматривала какие-то тетрадки, рвала записки — одним словом, она решилась на поступок и теперь воплощала его в действие. Уложив все в изящный кожаный чемоданчик, Инга взяла ручку, разложила на столе чистый лист бумаги и задумалась.
— Заявление об уходе пишется главному режиссеру или директору?
Ее голос прозвучал так беспомощно и жалостливо, что Петр вскочил со стула и вошел в гримерку.