Адам внимательно осмотрел убогую, похожую скорей на келью комнату княгини Оболенской.
— Я только с точки зрения моих сокурсников бедный. Мне платят стипендию, и это вполне приличная сумма, чтобы покупать своей бабушке витамины, лекарства, продукты и даже одежду. Что вы меня так пристально изучаете? — смутился юноша.
— Петр Алексеевич Сиволапов все тебя вспоминает… Помнишь, мы его встретили на бульваре? Запал, говорит, мне ваш внук в душу. Такая внешность должна быть у какого-нибудь лорда, не менее. И еще сказал, что ты очень похож на меня. А я удивилась тогда и возразила, что ты — вылитая моя старшая сестра, а уж мы с ней всегда были словно от разных родителей. — Елена Николаевна усмехнулась. — Всякий видит по-своему. Я положу тебе еще пирожное, Адам? Боже, что с тобой, мальчик?
В бледно-голубых, неестественно огромных из-за сильных стекол глазах застыли слезы, и Адам, стесняясь их, неловко промокал уголки подушечками пальцев.
— Почему так трудно жить?! — горестно прошептал он, от волнения произнося слова с еще более сильным акцентом. — Мне иногда кажется, что человек изначально существует во враждебной ему среде обитания, и каков бы он ни был, плох ли, хорош ли, в результате жизнь убивает его, как хищная, против человека настроенная субстанция. Ее нельзя обхитрить, нельзя задобрить, нельзя купить, потому что она выше всяких намерений и волевых действий человека. Она беспощадно и неумолимо делает свое дело, перемалывает с одинаковой бесстрастностью и святого и подонка. Мои родители были верующие люди, они водили меня в храм, я молился и много слышал с детства о христианской любви и всепрощении, но у меня всегда было чувство, что речь идет о какой-то другой жизни, невидимой, и все это не имеет никакого отношения к тому, в чем мы варимся каждый день, каждую секунду, лихорадочно пытаясь выжить… Она так многолика, жизнь, у нее тысячи уровней, и ко всякому она имеет свой особый, изощренный подход, а на самом деле — особую приманку, чтобы, клюнув, прельстившись, человек оказался в западне и за ним захлопнулась наконец-то дверь в этот мир… Вы можете подумать, что мне страшно. Но это не так. Мне противно… Противно жить. Меня от этой жизни тошнит, от ее сладкого, удушливого зловония… — Взглянув на потерянное, побледневшее лицо Оболенской, Адам переплел тонкие нервные пальцы так, что они хрустнули в суставах, и произнес высоким отчаянным голосом: — Простите, что огорчаю вас. Я не имею права. Вы так радовались мне…
— Что ты, что ты, Адам, родной мой! Это ты меня должен простить… Какие-то альбомы, фотографии, никому не нужные нравоучения… Я… я просто растерялась… Я совсем разучилась нормально, по-человечески общаться… Это одиночество, оно задавило меня…
Мадам Оболенская неуклюже кружила по комнате, то и дело налетая своим сухоньким телом на немногочисленную мебель. Она сейчас напоминала вспорхнувшую перепуганную птицу, пытающуюся взлететь и не могущую поднять обессилевших крыльев.
Румяное лицо соседки Татьяны бесшумно возникло в дверном проеме:
— К телефону тебя, Николавна! Из театра… — Она с откровенным любопытством оглядела по-праздничному сервированный стол и совсем беспардонно уставилась на Адама: — Ну как? Привыкаешь помаленьку к бабке? — И, пользуясь отсутствием Елены Николаевны, свистящим шепотом заговорила торопливо: — Ты, милок, ей хоть телефонный аппарат купи. Все бегает в коридор, а у нас тут каждое словечко слышно. Я-то ладно, мы с Николавной друзья, а вот Шишкиным, третьим нашим соседям, так и не терпится ее комнату заполучить. Поэтому они задались целью компромат собрать против нее. Он сам-то, старик Шишкин, старый кагэбист, и жена его еще в аппарате Берии работала… Вот и живут старыми представлениями, думают, кому-то сейчас их доносы понадобятся… Они от безделья маются, травят старуху, а Николаевне-то каково? Одним словом, милок, ты ей теперь заступник.
Вошедшая в комнату Оболенская прервала проникновенный монолог Татьяны:
— Ну совсем без памяти! И куда же меня угораздило их засунуть? — пробормотала она.
— Что стряслось-то, Николавна? Лицо такое, точно пожар где!