Он сел с краю стола, спросил пива. Горькая жидкость слегка покалывала язык. Он вышил кружку залпом и опустил ее на подставку. Соседи посмотрели на него одобрительно; вот так и надо, это по-нашему. Незнакомец знал обычай.
Стало лучше. Тупая тяжесть в затылке отпускала, но, как ни странно, запах капусты и сосисок отбил аппетит.
Он прошел к тяжелой двери в глубине; там был другой зал, откуда накатывался шум, похожий на рокот океана. Несколько десятков человек — мужчины, женщины, молодые, старые — в простой одежде сидели за длинными некрашеными столами. В углу надрывался тирольский оркестрик, а все присутствующие отбивали ритм пудовыми кружками и хором подхватывали куплет.
Шовель остановился в нерешительности. Сыщется ли ему место здесь, на этом ежевечернем причастии? Немецкая пивная не имеет ничего общего с французским кафе, где люди остаются в своей скорлупе и не способны пропеть хором даже «Марсельезу»; ничего общего с американским «парти», где одиночество растворяется только в сильной дозе алкоголя. Он ощущал себя чужаком больше, чем там, у шефа.
Кто-то потянул его за рукав, усадил рядом. Он поблагодарил вымученной улыбкой. Сосед хлопнул его по плечу, приглашая петь вместе. Но он не знал слов, не знал мелодии. Он не мог разделить с ними их веселья.
Музыканты, вытирая обильный пот, запросили пощады. Публика заревела, но смилостивилась. Парень, сидевший рядом, обратился к Шовелю на диалекте. Он с трудом уловил смысл.
— Нет, я не грустный. Я просто думаю.
— О чем?
— Обо всем.
— Ха! Обо всем! — Парень обратился к застолью. — Герр доктор наверняка философ. Угадал?
— Да.
— Да здравствует философия! — заревел парень, снимая с подноса у официанта кружки.
К ним уже спешил человек с повязкой «Орднунг».
— Все в порядке, Ганс. Это мой товарищ! — крикнул ему парень.
— Да, я его товарищ, — быстро проговорил Шовель.
Оркестр, заправившись пивом, грянул с новой силой «Три бука, три бука росли у дороги!». Соседи, сцепившись руками, закачались в такт, и зал вновь напомнил разошедшийся океан. «Как в детстве, когда нет ни прошлого, ни будущего», — мелькнуло у Шовеля. Есть только радость минуты. «Три бука, три бука…» Ритм вальса завлек его…
Когда он вернулся на Театерплац, туман успел рассеяться. Звезды холодно смотрели на город. Голова Шовеля тоже была ясной. Ничего, будет утро, будут мысли. А сейчас все хорошо, все в порядке, он ляжет в постель и уснет сном младенца.
— Шовель!
Он замер. Из окна белого «опеля», припаркованного возле «Графа Цеппелина», махнули рукой. Фрош! Страх противно засосал под ложечкой. Шовель сглотнул… Нет, кажется, доктор один в машине.
— Садитесь.
Шовель опустился рядом на сиденье.
— Где вы были? Я уже три часа торчу здесь.
— Распевал «Три бука» в бирштубе. А в чем дело?
— Не притворяйтесь. Вы же едва не свалились в обморок там.
— С чего вы взяли?
— Я видел это. И Хеннеке тоже. К счастью, он спас положение.
— В общем, я был… шокирован. Мне предложили совершить убийство, и при этом никто не спросил моего мнения! — Шовеля передернуло. — Вы молчите, Фрош?
— Это моя вина. Я обязан был вас предупредить и доложить о вашей реакции.
— Почему же… Значит, вы доложили, что я согласен?
— Я был уверен в вас. Ну что ж, значит, я ошибся. Все ошибаются. Даже Хеннеке. Вы заметили, как он перекладывает решения на других? Сегодня Смит и Холмс. До этого — другие. А еще раньше был Канарис. Если дело обернется нежелательным образом, он всегда останется чистым. Вот почему он до сих пор жив. И богат.
— Он что-нибудь сказал обо мне?
— Да. Он опросил: «Что вы намерены делать с вашим французиком, Фрош?»
Шовель жадно закурил. Он чувствовал, что его подстегивает самый мощный из допингов: унижение.
— И что ж вы намерены делать с вашим французиком?
— Не надо обижаться, Ален, — примирительно ответил доктор. — Вы же знаете, я вам симпатизирую. И потом, моей вины в этом деле больше.
Он побарабанил пальцами по рулю.
— Несчастье в том, что вы Теперь знаете слишком много. Вернуться к прежнему амплуа вам не удастся — Рубикон перейден. Сказавши «а», придется говорить «б». Либо замолчать…
Шовель посмотрел ему в лицо,