Лицо англичанина в профиль приобрело хищное выражение.
— Начнем? Из вашего досье мне известно, что вы единственный сын в семье. Ваш отец фельдшер, сейчас на пенсии; мать — лаборантка.
Мир встал на ноги… Сын фельдшера, ставший шпионом, чье досье перелистывают посторонние, не имеет возможности предаваться паскалевским размышлениям о бесконечности.
— Да. Я родился в «доме с умеренной квартплатой» на улице Камброн в XV округе Парижа. Родители провели там всю жизнь. Лишь два года назад я смог купить им крохотный домик возле Ментоны на Лазурном берегу. Сам я прожил на улице Камброн до двадцати шести лет. Дешевая постройка с тонкими перегородками, шумными соседями и поющими водопроводными трубами. Большинство жильцов — мелкие служащие, лавочники. Кстати, жизнь «белых воротничков» куда безрадостней жизни пролетария в спецовке. Они так же бедны, как рабочие предместий, но полны буржуазных претензий. Вечный страх «манкировать» окружающим, v патетическая потребность блефовать перед соседями… Мои родители были несколько иными. В доме были книги, репродукции. Жизнь скромная, дисциплинированная и… как бы это сказать… сплоченная. Я обожал родителей, а они меня.
— Словом, ваше детство протекало счастливо.
— Да. После сдачи экзамена на бакалавра, в шестнадцать лет, надо было выбирать карьеру. Роди-телц мечтали, чтобы я стал врачом. Но пример отца никак не вдохновлял меня — заниматься паралитиками и старческими немощами, нет, увольте. Я решил поступать в Высшую школу политических наук.
— Вот как!
— Двое приятелей, задававших тон в классе, собирались туда. Ну и мне не хотелось отставать… В школе сразу начались неприятности.
— Догадываюсь, — отозвался Норкотт. Он заговорил жеманным тоном сноба: — «Дорогой мой, кем вы приходитесь послу Жану Шовелю?»
— Точно, — Шовель криво усмехнулся. — Я все время чувствовал себя надевшим чужую личину. Впрочем, однокашники так и смотрели на меня. Какое право имеет сын фельдшера носить фамилию посла Французской республики! Наши мальчики и девочки вели разговоры о людях и местах, мне неведомых. Я был одинок. Вернее, я был никем.
— Это не привело вас к анархизму?
— Нет. Родители как чумы чурались политики. Они даже отказались от второго ребенка, чтобы я рос без ущерба. И я не мог огорчить их, дав себя вовлечь в пустопорожнюю болтовню. У них было тщеславие… наивного свойства. Они принимали общество как оно есть и желали лишь, чтобы я занял в нем «достойное» место. В идеале они видели меня на верхушке пирамиды, но таким же простым и неиспорченным. А я… я был тщеславен. В классическом французском духе — Растиньяк и все такое. «Париж у ног!» Иными словами: общество мерзопакостно, мужчины продаются ради успеха, женщины — ради прочного положения, и я тоже хочу денег, удовольствий, власти и готов пойти ради этого на все. Но внешне я оставался пай-мальчиком. В ожидании, когда я смогу начать свою игру, оставалось трудиться. Трудиться усердней других… Война в Алжире не изменила моих позиций Я не участвовал в боях, я был лишь офицер-наблюдатель, выпускник привилегированной школы Годичный срок я кончил с двумя медалями, которые украсили мою биографию, как спортивные титулы — моих богатых однокашников. Ракетка, парус и лошадь были мне недоступны… Я вернулся, преисполненный уверенности, и выдержал труднейший конкурс в ЭНА, третьим в экзаменационном списке.

В конце аллеи Шовель остановился, в недоумении глядя на блеклое зарево над городом. Увлекшись воспоминаниями, он совсем забыл, где находится.
— Я вас не очень утомил?
— Напротив. Я выслушал прекрасный, хотя и несколько технократический анализ прошлого. Вы излагаете сложную проблему — а что может быть сложней человеческой жизни, — как деловой вопрос. Пункт первый, второй, третий… выводы, заключение.
— Я не только рассуждаю, как технократ, я и чувствую технократически. И потом, я ведь француз. Меня воспитали на культуре, изгоняющей все иррациональное. Наша страна за четыре столетия преуспела в искусстве рационального анализа — взгляните на нашу математику или литературу. Как меня учили в лицее: «Это неясно, следовательно, не по-французски».