— Мальчик! Дай мыло.
Пока я повернул голову, Мишка, он между нами старший, уже грохнул затвором, как инструктировал завхоз: «Стой! — и, вскочив на ноги, — не подходи!»
Человек тридцать женщин, все в грубых костюмах (брюки заправлены в сапоги, куртки наглухо застегнуты, косынки, туго охватывающие лицо, — все покрыто соляной коркой, ломкой, как набелы известки), тащили с платформы ящики. Аммонал квадратился в них брусками хозяйственного мыла.
— Дурак еще. Молод… — негромко сказала высокая женщина и, сжимая одной рукой черные кругляшки защитных очков (две стеклышка, вшитые в полоску материи), другой уже выхватила из ящика маслянистый брусок, осторожно надкусила и, грубо, по-мужски выругавшись, бросила опять в ящик:
— Аммонал это, бабы.
— А чего это… Чего — аммонал?
— Взрывчатка.
— А горький какой, тьфу.
— Трусы-то короткие, мальчик.
— Да не мальчик, уже.
— Может, в гости пойдешь, а?
— Мальчик! Идем, молокосос.
— А какой загореленький.
Мишка весь как-то сжался. Он не был готов к встрече. Напуганный слухами и разговорами о лагерных женщинах, сейчас, раздетый, он не смел им дерзить и не знал, куда спрягать мальчишеское свое тело.
Я, сидевший на другой стороне платформы, одетый и ничем не вооруженной, чувствовал себя, безусловно, лучше. Я мог даже наблюдать за ними, женщинами, за их улыбками, взглядами, когда они, обходя платформу и удаляясь в сторону озера, говорили о чем-то отрывисто и неприлично. Лишь одна подошла ко мне, потрогав осторожно за колено, спросила: «А мыла нет?» Лицо у нее было настороженное, будто она боялась, что я сейчас ее отпихну или ударю ногой. И только когда я ответил, что мыла нет, но я могу отдать свое, и попробовал подняться, она жалостливо как-то улыбнулась и прижала ладонью мое колено: «Сиди. Спасибо», — тихо очень. И отошла, оглядываясь. Глаза у нее были задумчивые.
Потом приехал завхоз. Очень быстро нашел временного сторожа, старика- туркмена. Вручил ему из Мишкиных рук винтовку, предварительно проверив, что она не заряжена, и повторив дважды: «Стрелять нельзя, не дай бог убьешь кого. Нельзя». Терпеливо проследил за губами старика, которые, будто перекатывая камешки, долго и почти беззвучно повторяли приказ и, наконец, внятно подытожили: «Начальник понял». Так что непонятно стало, кто из них был начальником. Но завхоз, маленький и сухой рядом с маленьким стариком-туркменом, довольно живо взял у Мишки оба выданных накануне вечером патрона, уже не глядя на старика, сунул их в свой карман и быстро зашагал впереди нас, зачарованных его распорядительностью. А старик, не сделав ни единого шага в сторону, опустился на песок, положил винтовку на раскинутые по- азиатски колени и замер, лицом на запад.
Наступила ночь.
Завхоз привел нас в маленькую комнату одного из бараков. Указал на четыре заправленные койки: «Любую, — сказал. — На улицу не выходить. Ждать меня. Закройтесь», — и, бросив на ближайшую койку ключ, ушел.
Молчали. За стеной было тихо. Но там были женщины. Это чувствовалось по каким-то едва уловимым признакам. По стуку упавшего на пол карандаша, по мягко прогнувшейся и снова прилипшей к плинтусу половице, будто там, за перегородкой, кто- то невидимый нечаянно наступил на нее, по скрипу кровати, по возбуждающемуся, как камертон, от почти неслышимого звука воздуху… Мы боялись шевельнутся. Эти незнакомые и невидимые женщины уже имели над нами ту неспокойную власть, которая звала и пугала одновременно. Как глаза той, которая подходила и трогала меня за колено.
— Ребята, откройте! — Голос завхоза подчеркнуто бодр и галантен. — К вам дамы.
— Не дамы, а дама, — поправляет она и входит, широко раздвигая низ юбки босыми ногами.
Знакомимся. Она заглядывает в лицо каждому и громко смеется, будто и вправду смешно ей. Уголки губ у нее неприятно влажные от постоянного смеха, мелко трясутся под тоненькой тканью оплывшие плечи. Она садится к Мишке на кровать.
— Миша, милый, я хочу с вами выпить. Какие у вас красивые брови. Миша, — гладит его брови.
— Брови молодого демона, — отзывается завхоз, наливая в единственный стакан, и самодовольно хохочет.