Этот зов и завершает путь героя возвращением в отчий край, сонную неподвижность времени, которое, казалось, лишь вяло коротает день, чтобы снова погрузиться в ночь… Но именно это усталое, морщинистое лицо родной земли, повергнутой в сон, и тянет к себе, ждет, надеется вместе с героем увидеть заветный небесный свет. «Родная земля, даже если оставляет вас помирать бог весть где, на чужбине, не может прожить без вас, словно питается вашей плотью… Зов земли неминуемо звучит в судьбе каждого человека. От него — не убежать…» «Вернуться домой и умереть. А в сущности я только и делал, что возвращался домой, чтобы не умереть. Повсюду, где бы я ни был, мне не хватало моей страны. И все время я ищу дорогу к своей земле, ищу выход из лабиринта, ищу дверь, которая откроется на светлый простор». Боль родной земли позволяла лучше понять чужую боль, а чужбина усиливала чувство родины… «Страна — как память». Она всегда с человеком, как образ Возлюбленной: «Оно везде передо мной, это лицо, не знающее отчаянья, верящее в жизнь, лицо Любимой, в чьих руках рождаются утренние звезды…»
Именно такой и была художественная задача: показать, как любимый человеком с детства мир всеми своими красотами и изъянами входил в плоть и кровь человека, становился частью его души.
Начиная свое повествование, автор упоминает о письме Друга, доверившего ему историю своей жизни: «Обмакни свое перо в чернильницу моей души и пиши!» Изначальный — сакральный — смысл этого обращения ясен: и перо писца, и чернильница — суть образы мусульманской традиции, где откровение было явлено именно в слове Книги, Священного писания. Но столь же очевиден и земной замысел произведения: преломить образ мира через душу поэта, скромно именующего себя в повествовании писцом. Ведь даже просто записать поведанное, как это делает сидящий у входа в старую часть арабского города человек с пером в руке, составляющий письма и деловые бумаги за неумеющих писать, не знающих грамоты людей, означало прежде всего — записать правду, которую и домысел и даже вымысел исказить не могут. Так происходит и с замыслом произведения Бенджеллуна, пытающегося воссоздать правду жизни — прожитой, прочувствованной человеком.
Рассуждая над предложением друга записать историю его жизни и выбирая название для этой своей книги, автор остановил свой выбор на простых «Историях», предпочитая это название другому, показавшемуся ему вычурным: «Весенний шепот лимонного дерева, росшего во дворе»… Если бы читатель был вправе выбирать сам, то я бы выбрала именно это, в нем сразу все: и художественный образ, во имя которого трудилось перо писца, и интонация текста, и оттенки, и краски палитры всего его художественного пространства. И его время.
Так и само произведение, вобравшее в себя все, что было уже создано, что будет рождено потом, а может быть, даже и то, что уже никогда не удастся создать. Поэтому я и завершаю свое повествование о книгах Бенджеллуна именно «Писцом», выпущенным в свет ранее «Священной ночи», но как бы подытожившим опыт и собственной жизни автора, и его творчества.
Сегодня, когда советский читатель знаком с творчеством таких известных марокканских писателей, как Дрис Шрайби, Ахмед Сейфриуйи, Мухаммед Зефзаф, Абу аль-Керим Галляб, уже нет необходимости доказывать значимость Тахара Бенжеллуна для марокканской литературы. Если бы даже он написал только один свой роман — «Харруда», или «Одиночное заключение», или «Моха-безумец, Моха-мудрец», было бы вполне достаточно, чтобы сказать: художник он крупный, значительный и по глубине тем, которые разрабатывает, и по способу их осмысления. Но время идет вперед, увлекая за собой и писателя, заставляя его пополнять свои познания о действительности, вновь рассказывать нам о ней, в надежде на способность разделить с ним все его боли и тревоги за судьбу родной страны — Марокко…
Все, написанное Бенджеллуном, — его романы, поэтические сборники, социально-психологические эссе, — все о своем народе, о его проблемах, — самых животрепещущих, о его надеждах, о его неумирающей мечте — о свободе. Для меня, как и для всех, кому интересно все то, чем полна современная история арабского мира, — бесценно всякое правдивое свидетельство, тем более — художественная информация, облекающая его в выразительную, эмоциональную форму, порой оказывающуюся намного эффективнее, чем прямой документальный текст. Ну, а в условиях, когда не всякую правду услышать можно, эта информация порой становится и единственной вестью, способной всерьез рассказать о стране…