Минут через сорок, когда прибыла группа и наступила наша очередь садиться во второй вертолет, я смог оценить и внутреннее убранство стальной птицы. Большую часть салона занимала большая красная цистерна с запасом топлива, закрепленная по левому борту. Вдоль кабины пилота и по правому борту шли две скамейки, на которых размещались пассажиры. Нам досталось место в хвосте, у последнего иллюминатора, но люди все прибывали. Лицо Димыча, которому в незапамятные боевые годы приходилось пользоваться этим видом транспорта не один десяток раз, постепенно вытягивалось.
— Что? — спросил я.
Димыч пожал плечами.
— И все же?
— По правилам, в вертолет можно загружать столько людей, сколько остается сидячих мест.
Лицо Ильи, обычно лишенное определенного выражения, оживилось.
— На скамьях пятнадцать человек, а на полу — еще семнадцать, — вскоре сообщил он.
И при каждом были какие-то вещи. Только наша аппаратура, аккуратно сложенная в самом хвосте, весила почти шестьдесят килограммов — мы платили за перевес, когда летели из Москвы в Душанбе.
Дверь кабины открылась, и в салоне появился один из двух пилотов. Он проделал ту же операцию, что и Илья, отметив кивком и пришептыванием каждую голову и прикинув количество багажа. Его более чем двукратный перевес не смутил. Дверь закрылась, и тут же вертолет охватила дрожь. Двое марокканских журналистов, летевших в Талукан по заданию бельгийского телевидения, с которыми мы успели познакомиться перед посадкой, кивнули мне, мол, свершилось. Сидевший рядом с ними Фарук дружески подмигнул мне. Я подмигнул ему в ответ. На Востоке не стоит ни с кем ссориться!
Мы тоже сначала, как самолет, прокатились по полосе, а затем натужно, но все же оторвались от земли. Вертолет поднялся примерно на километр и уверенно пошел крейсерским курсом. Все заметно повеселели.
Илья, приложив голову к стенке, задремал, а я стал прислушиваться к Димычу, который завел разговор с сидевшим напротив него на полу афганцем лет тридцати пяти в европейского покроя полупальто. Дело в том, что Димыч не переставал меня беспокоить.
Но, во-первых, о моей легенде в съемочной группе. Звали меня, как я уже говорил, Паша. Так было проще: если бы я, забывшись, представился своим постоянным именем Пако, все можно было бы списать на оговорку. Но я вот уже как двадцать лет навсегда уехал из Союза, и в неизбежных долгих разговорах со своими помощниками я наверняка мог проколоться на незнании какой-то новой реалии. Поэтому я придумал такой вариант. Для всех остальных, особенно для афганцев, я был российским тележурналистом. А Илье и Димычу я под большим секретом сообщил, что уже давно эмигрировал в Германию, и на самом деле репортажи, которые мы ехали снимать, предназначались для немецкого телеканала ЦДФ. Немцам договориться об интервью с Масудом было бы намного сложнее, чем журналисту союзной страны, поэтому я якобы и прибег к такой хитрости. В Германии я пока вроде бы обретался по виду на жительство, и паспорт у меня оставался российский — так что вряд ли афганцы что-то заподозрят. Я платил Илье с Димычем по западным расценкам, то есть раз в пять больше, чем российское телевидение, так что молчать было в их интересах. Кто платил? Я, я! В Конторе вопрос о том, как будет финансироваться эта операция, как-то и не вставал. Но, конечно, я мог себе это позволить.
Так вот, проблема с Димычем была в том, что он был натурой творческой и неутомимой. У него в связи с предстоящими съемками возникла задумка.
— Слушай, Паш! — убеждал он меня во время наших долгих посиделок в номере гостиницы «Душанбе» среди батареи пивных бутылок. — Давай мы скажем афганцам, что я воевал против них в ту войну. Представляешь, мы тогда были врагами и, вполне, возможно, даже стреляли друг в друга. А теперь у нас общая опасность, и мы союзники.
Я только качал головой.
— Мы же давно признали, что зря полезли тогда в Афган! — не сдавался Димыч, и его узкие азиатские глаза становились совсем круглыми. — Меня же послали туда, не спрашивая. Да, я стрелял в них, но и они стреляли в меня. На войне, как на войне! Но теперь старые обиды можно забыть.